бодрость взялась такая, какой я никогда не чувствовал…»
Конечно, благодетельное влияние дороги можно отчасти приписать психическому воздействию, но вместе с тем устремление, временная цель и достижение этой цели всякий раз почти действовали на здоровье благотворно. Гоголь прибегал к этому всякий раз, когда, истощившись в работе и потеряв возможность работать, чувствовал упадок, пустоту и бесцельность существования.
Дорога была для него лекарством, когда разрушение не было слишком велико.
Кстати, говоря о Гоголе (см. комментарий II), мы сообщили, что Гоголь, по-видимому, ничего не понимал в своем теле и всецело полагался на минеральные воды, от которых он ожидал исцеления.
Справедливость требует отметить, что в последние два года Гоголь стал приближаться к верному пути. Однако это было слишком поздно.
Как известно, на свое тело Гоголь почти не обращал внимания — он не занимался никаким спортом и даже не любил этого.
Но года за два до смерти он начал заниматься физической культурой.
Данилевский пишет:
«Он катался на плоту, работал в саду, говоря, что телесное утомление, «рукопашная» работа на вольном воздухе освежает его и дает силу писательским занятиям».
Арнольди (тоже о двух последних годах Гоголя) пишет:
«Купаясь, он делал разные гимнастические упражнения, находя это здоровым».
Однако все остальное самолечение Гоголя было крайне неправильным и вредным.
Например (по словам Шевырева), Гоголь каждое утро лечился, обертываясь в мокрую простыню.
Нет сомнения, что это не приносило хорошего результата. Напротив, в таком состоянии нервного возбуждения и крайнего нервного истощения, в каком бывал Гоголь, такое лечение было попросту ужасным. Холодная мокрая простыня чрезвычайно повышала нервное возбуждение, в то время как его надо было погасить.
Это создавало картину искусственного возбуждения, которое сменялось еще большим упадком, чем было. Кроме того, это создавало упорные бессонницы и неврастеническое перераздражение мозга. Холодная вода пригодна не для всякого неврастеника. Для Гоголя же это было почти смертельно.
Такой, казалось бы, пустяк, быть может, и был одной из главных причин постоянных недомоганий, а впоследствии, как результат этих недомоганий, — душевной болезни и ранней смерти Гоголя.
Вот, так сказать, вред от неумелого самолечения. Впрочем, этот совет был дан Гоголю врачом за границей. Однако, быть может, в то время этот совет был и правилен.
Вот еще пример самолечения:
«Перед обедом Гоголь пил воду, которая, как он говорил, придавала деятельность желудку. Для возбуждения аппетита он ел с перцем».
Это было тоже ошибочным. Вода перед обедом, напротив, понижала деятельность желудка — она разжижала желудочный сок, и пищеварение благодаря этому было менее энергичным, чем могло быть.
Вообще все самолечение Гоголя, даже если оно было правильным, затеяно было, пожалуй, слишком поздно. Разрушение было велико — мозг был в полупарализованном состоянии.
Вот как описывал походку Гоголя один из его современников (Михольский):
«Он странно передвигал ноги — с каким-то едва уловимым оттенком паралича».
Это очень ценное наблюдение было сделано в мае 1848 года (за четыре года до смерти), когда Гоголь был в Киеве у попечителя учебного округа. Это наблюдение еще раз подчеркивает правильность нашего соображения — все дело заключалось в истощенном, полупарализованном мозгу.
Однако мы остережемся сказать, что это истощение произошло в силу анатомических изменений мозга.
Быть может, в основе этого была всего лишь функциональная неправильная заторможенность, которая превратилась в стойкую привычку.
А если это так, то излечение было возможно, хотя трудности были бы необычайно велики.
Высокая основная цель, к которой стремился Гоголь — закончить «Мертвые души», — давала ему силы. И когда Гоголь сжег «Мертвые души», он тем самым уничтожил свою цель и этим уничтожил свою жизнь.
XVII (к стр. 98)
Здесь мы хотим снова затронуть вопрос о переключении «низменных» процессов на творчество.
Несколько писем, которые я получил после напечатания первой части повести, заставляют меня с большей ясностью подойти к этому вопросу.
Несколько читателей почему-то оспаривали происхождение «болдинской осени» Пушкина (комментарий IV). Один читатель, огорченный столь материалистическим подходом к возвышенным вещам, пишет по простоте душевной: «Не может быть, что творчество Пушкина возникало таким образом».
Я подивился столь дружному возражению, однако я не собираюсь сдавать позиции.
В сущности, мне казалось, что тут и доказывать было нечего. Мне казалось, что все и так ясно.
Человек, который отдает энергию на одно, попросту не способен отдать столь же много на другое. Тут арифметически ясно. Тут все дело в пропорции: чем больше отдано на одно, тем меньше остается на другое.
Конечно, вопрос о целомудрии и о переключении энергии не вполне единогласно решен наукой. Вопрос этот оказался спорным и запутанным.
Много сказано было за и много сказано было против.
Бебель, например, считал, что всякое подавление естественных влечений действует крайне вредно. Он считал, что следует упражнять все органы, для того чтобы быть здоровым. Бебель даже считал, что умственное расстройство у Паскаля и у Ньютона (в преклонном возрасте) создалось благодаря подавленным влечениям.
Л. Н. Толстой, напротив, защищал целомудрие, энергично выступая против «плотской любви».
В общем, целомудрие во все времена считалось средством достижения высокой производительности со стороны тела и ума. Во все времена и даже в самой седой древности атлеты, борцы и гладиаторы, подготовляясь к состязанию, отказывались от любви. Парижский университет в течение шести столетий не принимал женатых, считая, что женатый человек для науки потерян.
Можно, наконец, вспомнить, что некоторые насекомые попросту умирают после полового акта.
Между тем по статистике, которая велась в Англии, католическое (безбрачное) духовенство отнюдь не отличалось долговременной жизнью.
Тут возникают некоторые противоречия, которые следует разрешить.
И вот, сопоставляя целый ряд доказательств и рассуждений, лично нам кажется правильной такая позиция.
Благодаря целомудрию, благодаря переключению «низменных» страстей можно достигнуть необычайной производительности. Однако, по-видимому, это можно отнести лишь к молодым годам. В дальнейшем, чтоб не прекратилась деятельность тех или иных внутренних органов, дающих в крови нужные химические составы, влечение не следует подавлять. Его можно переключать лишь в некоторой его части. Причем слишком много энергии, отданной на любовь, несомненно снижает творчество. Однако мы не хотим этим сказать, что творчество возрастает, если вовсе нет любви.
Во всяком случае, половая энергия должна возникнуть. Вовсе не возникшая энергия подавляет и уничтожает творчество.
Второе возражение получено мной от одного врача.
Речь идет об усталости мозга. Современная наука считает, что мозг сам по себе не утомляется, а происходят лишь те торможения, которые как бы прекращают или ослабляют работу мозга.
Однако, говоря об усталости мозга, я и не стремился подчеркнуть его физическое изменение, я говорил главным образом об изменении деятельности мозга при утомлении, то есть о функциональных изменениях.
В самом деле, функциональная деятельность мозга состоит из двух основных механических процессов — торможения и возбуждения.
При усталости, по-видимому, нарушается равновесие в их деятельности и наступает ослабление этих механизмов.
При хронической же усталости и перераздражении возникает неврастения, то есть третий функциональный процесс, процесс постоянных ошибок в работе торможений и возбуждений.
Причем нередко создается стойкая привычка к торможению или, наоборот, к возбуждению. И борьба с этой привычкой и есть в основном борьба со слабыми нервами.
XVIII (к стр. 121)
Как часто, закрывая какую-либо книгу, мы думаем об авторе — какой он, как он прожил свою жизнь, что он делает и что думает.
Если есть портрет, мы с любопытством рассматриваем черты лица, стараясь угадать, какие у писателя склонности, какой характер и какие страсти потрясают его.
Нынче, заканчивая книгу, мы решаем дать читателю некоторые сведения о себе.
Я родился в Ленинграде (в Петербурге) в 1895 году. Мне сейчас 37 лет.
Мой отец — украинец (Полтавской губернии), художник. Дворянин.
Он умер рано — сорока с чем-то лет. Он был талантливый художник-передвижник. Его картины и сейчас имеются в Третьяковской галерее, в Академии художеств и в Музее революции. (Отец был в социал-демократической партии.)
Моя мать русская. В молодые годы она была актрисой.
Я кончил гимназию в Ленинграде. Учился весьма плохо. И особенно плохо по русскому — на экзамене на аттестат зрелости я получил единицу по русскому сочинению. (Сочинение было на тему о тургеневских героинях.)
Эта неуспеваемость по русскому мне сейчас тем более странна, что я тогда уже хотел быть писателем и писал для себя рассказы и стихи.
Скорей от бешенства, чем от отчаяния, я пытался покончить со своей жизнью.
Осенью 1913 года я поступил в университет на юридический факультет. Мне было тогда 18 лет.
Я год занимался в университете, но своим делом почти не интересовался. Сдал минимум — один экзамен по римскому праву. И все почти дни проводил в физическом кабинете, слушая лекции профессора Хвольсона.
Весной 1914 года я без денег поехал на Кавказ и поступил там на железную дорогу контролером поездов (на линии Кисловодск — Минеральные Воды). Там же давал уроки.
Осенью, в начале войны, я вернулся в Ленинград и вместо университета, прослушав ускоренные военные курсы, уехал прапорщиком на фронт.
У меня не было, сколько я помню, патриотического настроения — я попросту не мог сидеть на одном месте из-за склонности к ипохондрии и меланхолии. Кроме того, я был уволен из университета за невзнос платы.
Вплоть до революции я пробыл на фронте в Кавказской гренадерской дивизии. На Германском фронте, командуя батальоном, был ранен и отравлен газами.
В Февральскую революцию я вернулся в Ленинград. При Временном правительстве был назначен начальником почт и телеграфа и комендантом Главного почтамта.
В сентябре 1917 года я выехал в командировку в Архангельск. Был там адъютантом архангельской дружины и секретарем полкового суда.
За несколько недель до прихода англичан я снова уехал в Ленинград. Был момент, когда я из Архангельска хотел уехать за границу. Мне было предложено место на ледоколе.
Одна влюбленная в меня француженка достала мне во французском посольстве паспорт иностранного подданного.
Однако в последний момент я передумал. И незадолго до занятия Архангельска успел выехать в Ленинград.
В июле 1918 года я поступил в пограничную охрану. Сначала служил в Стрельне, потом в Кронштадте.
Из пограничной охраны перевелся добровольцем в Красную Армию и в ноябре 1918 года отправился в действующую армию, на Нарвский фронт.
В Красной Армии я был командиром пулеметной команды и потом полковым адъютантом.
Я не коммунист и в Красную Армию пошел сражаться против дворянства и помещиков — против среды, которую я в достаточной мере хорошо знал.
Я пробыл на фронте полгода и по болезни сердца (порок, полученный после отравления газами в германскую войну) уволился из армии.
После этого я переменил десять или двенадцать профессий, прежде чем добрался до своей теперешней профессии.
Я был агентом уголовного розыска (в Ленинграде).
Был инструктором по кролиководству и куроводству (в Смоленской губернии, город Красный, совхоз Маньково).
Был старшим милиционером в Лигове.
Изучил два ремесла — сапожное и столярное. И даже работал в сапожной мастерской на Васильевском острове (на 2-й линии, против Академии художеств).
Там же, работая в мастерской, впервые встретился с писателем. Это был Н. Шебуев — в свое время редактор «Бича».