немецкое — «Дукс». И руль украинский. Но все-таки ехать можно. В сухую погоду.
Конечно, откровенно говоря, ехать сплошное мученье, но для душевной бодрости и когда жизнь не особенно дорога — я выезжаю.
И вот, стало быть, еду однажды на велосипеде.
Каменноостровский проспект. Бульвар. Сворачиваю на боковую аллею вдоль бульвара и еду себе.
Осенняя природа разворачивается передо мной. Пожелтевшая травка. Грядка с увядшими цветочками. Желтые листья на дороге. Чухонское небо надо мной.
Птички щебечут. Ворона клюет мусор. Серенькая собачка лает у ворот.
Я гляжу на эту осеннюю картинку, и вдруг сердце у меня смягчается, и мне неохота думать о плохом. Рисуется замечательная жизнь. Милые, понимающие люди. Уважение к личности. И мягкость нравов. И любовь к близким. И отсутствие брани и грубости.
И вдруг от таких мыслей мне захотелось всех обнять, захотелось сказать что-нибудь хорошее. Захотелось крикнуть: «Братцы, главные трудности позади. Скоро мы заживем, как фон-бароны».
Но вдруг раздается вдалеке свисток.
«Кто-нибудь проштрафился, — говорю я сам себе, — кто-нибудь, наверное, не так улицу перешел. В дальнейшем, вероятно, этого не будет. Не будем так часто слышать этих резких свистков, напоминающих о проступках, штрафах и правонарушениях».
Снова недалеко от меня раздается тревожный свисток и какие-то окрики и грубая брань.
«Так грубо, вероятно, и кричать не будут. Ну, кричать-то, может быть, будут, но не будет этой тяжелой, оскорбительной брани».
Кто-то, слышу, бежит позади меня. И кричит осипшим голосом:
— Ты чего ж это, сука, удираешь, черт твою двадцать!
Остановись сию минуту.
«За кем-то гонятся», — говорю я сам себе и тихо, но бодро еду.
— Лешка, — кричит кто-то, — забегай, сволочь, слева. Не выпущай его из виду!
Вижу — слева бежит парнишка. Он машет палкой и грозит кулаком. Но я еще не вижу, к кому относятся его угрозы.
Я оборачиваюсь назад. Седоватый почтенный сторож бежит по дороге и орет что есть мочи.
— Хватай его, братцы, держи! Лешка, не выпущай из виду!
Лешка прицеливается в меня, и палка его ударяет в колесо велосипеда.
Тогда я начинаю понимать, что дело касается меня. Я соскакиваю с велосипеда и стою в ожидании.
Вот подбегает сторож. Хрип раздается из его груди. Дыханье с шумом вырывается наружу.
— Держите его! — кричит он.
Человек десять доброхотов подбегают ко мне и начинают хватать меня за руки. Я говорю:
— Братцы, да что вы, обалдели! Чего вы с ума спятили совместно с этим постаревшим болваном?
Сторож говорит:
— Как я тебе ахну по зубам, — будешь оскорблять при исполнении служебных обязанностей… Держите его крепче… Не выпущайте его, суку.
Собирается толпа. Кто-то спрашивает:
— А что он сделал?
Сторож говорит:
— Мне пятьдесят три года, — он, сука, прямо загнал меня. Он едет не по той дороге… Он едет по дорожке, по которой на велосипедах проезду нет… И висит, между прочим, вывеска. А он, как ненормальный, едет… Я ему свищу. А он ногами кружит. Не понимает, видите ли. Как будто он с луны свалился… Хорошо, мой помощник успел остановить его.
Лешка протискивается сквозь толпу, впивается своей клешней в мою руку и говорит:
— Я ему, гадюке, хотел руку перебить, чтоб он не мог ехать.
— Братцы, — говорю я, — я не знал, что здесь нельзя ехать. Я не хотел удирать.
Сторож, задыхаясь, восклицает:
— Он не хотел удирать! Вы видели наглые речи. Ведите его в милицию. Держите его крепче. Такие у меня завсегда убегают.
Я говорю:
— Братцы, я штраф заплачу. Я не отказываюсь. Не вертите мне руки.
Кто-то говорит:
— Пущай предъявит документы, и возьмите с него штраф. Чего его зря волочить в милицию? Провинность у него, в сущности, не так крупная.
Сторожу и нескольким добровольцам охота волочить меня в милицию, но под давлением остальной публики сторож, страшно ругаясь, берет с меня штраф и с видимым сожалением отпускает меня восвояси.
Я иду со своим велосипедом, покачиваюсь. У меня шумит в голове, и в глазах мелькают круги и точки. Я бреду с развороченной душой.
Я по дороге сгоряча произношу нелепую фразу: «Боже мой». Я массирую себе руки и говорю в пространство: «Фу!»
Я выхожу на набережную и снова сажусь на свою машину, говоря:
«Ну, ладно, чего там. Подумаешь — нашелся фон-барон, руки ему не верти».
Я тихо еду по набережной. Я позабываю грубоватую сцену. Мне рисуются прелестные сценки из недалекого будущего.
Вот я, предположим, еду на велосипеде с колесьями, похожими друг на друга, как две капли воды.
Вот я сворачиваю на эту злосчастную аллейку. Чей-то смех раздается. Я вижу — сторож идет в мягкой шляпе. В руках у него цветочек — незабудка или там осенний тюльпан. Он вертит цветочком и, смеясь, говорит:
— Ну, куда ты заехал, дружочек? Чего это ты сдуру не туда сунулся? Экий ты, милочка, ротозей. А ну, валяй обратно, а то я тебя оштрафую — не дам цветка.
Тут, тихо смеясь, он подает мне незабудку. И мы, полюбовавшись друг другом, расстаемся.
Эта тихая сценка услаждает мое страдание. Я бодро еду на велосипеде. Я верчу ногами. Я говорю себе: «Ничего. Душа не разорвется. Я молод. Я согласен сколько угодно ждать».
Снова радость и любовь к людям заполняют мое сердце. Снова им хочется сказать что-нибудь хорошее или крикнуть: «Товарищи, мы строим новую жизнь, мы победили, мы перешагнули через громадные трудности, — давайте все-таки уважать друг друга».
С переполненным сердцем я вернулся домой и записал эту сценку, которую вы сейчас читаете.
Это случилось в прошлом году, и с тех пор подобных происшествий с нами уже не было, из чего мы заключаем, что подобное боевое настроение среди служащих по охране зеленых насаждений идет на убыль. И это очень хорошо. А то это слишком неприятная неудача, с которой следует бороться со всей энергией.
Другой случай весьма досадной неудачи мы как-то раз наблюдали в деревне, среди полей и равнин. И он нас не менее огорчил, чем этот.
Рассказ об имениннице
Однажды я поехал в деревню Борки. Мне туда надо было по делу.
От станции до этой деревни было не так много. Может быть, километра три. Но пешком я идти не рискнул. Весенняя грязь буквально доходила до колена.
Возле самой станции, у кооператива, стояла крестьянская подвода. Немолодой мужик в зимней шапке возился около лошади.
— А что, дядя, — спросил я, — не подвезешь ли меня до Борок?
— Подвезти можно, — сказал мужик, — только даром мне нет расчету тебя подвозить. Рублишко надо мне с тебя взять, милый человек. Дюже дорога трудная. Воды много.
Я сел в телегу, и мы тронулись.
Дорога, действительно, была аховая. Казалось, дорога была в свое время специально устроена с тем тонким расчетом, чтобы вся весенняя дрянь со всех окрестных полей стекала именно сюда. Жидкая грязь покрывала почти полное колесо.
— Грязь-то какая, — сказал я.
— Воды, конечно, много, — равнодушно ответил мужик.
Он сидел на передке, свесив вниз ноги, и непрестанно цокал на лошадь языком.
Между прочим, цокал он языком абсолютно всю дорогу. И только когда переставал цокать хоть на минуту, лошадь поводила назад ушами и добродушно останавливалась.
Мы отъехали шагов сто, как вдруг позади нас, у кооператива, раздался истошный бабий крик.
И какая-то баба в сером платке, сильно размахивая руками и ругаясь на чем свет стоит, торопливо шла за телегой, с трудом передвигая ноги в жидкой грязи.
— Ты что ж это, бродяга! — кричала баба, доходя в некоторых словах до полного визгу. — Ты кого ж посадил-то, черт рваный? Обормот, горе твое луковое!
Мой мужик оглянулся назад и усмехнулся в бороденку.
— Ах, паразит-баба, — сказал он с улыбкой, — кроет-то как!
— А чего она? — спросил я.
— А пес ее знает, — оказал мужик, сморкаясь. — Не иначе, как тоже в телегу ладит. Неохота ей, должно статься, по грязи хлюпать.
— Так пущай сядет, — сказал я.
— Троих не можно увезти, — ответил мужик, — дюже дорога трудная.
Баба, подобрав юбки чуть ли не до живота, нажимала все быстрее, однако по такой грязи догнать нас было трудновато.
— А ты что, с ней уговорился, что ли? — спросил я.
— Зачем уговорился? — ответил мужик. — Жена это мне. Что мне с ней зря уговариваться?
— Да что ты?! Жена? — удивился я. — Зачем же ты ее взял-то?
— Да увязалась баба. Именинница она, видишь, у меня сегодня. За покупками мы выехали. В кооператив… Эвон, гляди, как нажимает. Ай, ей-богу, смехота…
Мне, городскому человеку, ужасно как стало неловко ехать в телеге, тем более что именинница крыла теперь все громче и громче и меня, и моих родных, и своего полупочтенного супруга.
Я подал мужику рубль, спрыгнул с телеги и сказал:
— Пущай баба сядет. Я пройдусь.
Мужик взял рубль и, не снимая с головы шапки, засунул его куда-то под волосы.
Однако свою именинницу он не стал ждать. Он снова зацокал языком и двинул дальше.
Я мужественно шагал рядом, держась за телегу рукой, потом спросил:
— Ну, что ж не сажаешь-то?
Мужик тяжело вздохнул:
— Дорога дюже тяжелая. Не можно сажать сейчас… Да ничего ей, бабе-то. Она у меня — дьявол, двужильная.
Я снова на ходу влез в телегу и доехал до самой деревни, стараясь теперь не глядеть ни на моего извозчика, ни на именинницу.
По дороге мужик сказал:
— Я, видишь ли, собственно, лошадь жалею. Тем более мы не в колхозе. А мы — единоличники. А то я бабу обязательно бы посадил. На казенную лошадь. А эту я берегу. Тем более баба у меня может ходить сколько угодно. По самым худым дорогам.
Я говорю мужику:
— Все-таки она именинница. Надо было бы ее уважить.
— Дома я ее непременно уважу, — сказал мужик. — Но тут дорога тяжелая, и ты еще влез.
Через полчаса мы приехали. Мужик сказал:
— Дорога дюже тяжелая, вот что я скажу. За такую дорогу надо трояк брать с вас, городских. Кажется, видел, — я бабу не посадил — до чего тяжелый путь.
Я говорю:
— Против цены не спорю.
И стал с ним расплачиваться.
А когда расплатился, вдруг подошла именинница. Пот катил с нее градом. Она одернула свои юбки и, не глядя на супруга, сказала:
— Выгружать, что ли?
— Конечно, выгружать, — сказал мужик, — не до лету лежать товару.
Именинница подошла к телеге и стала выгружать покупки, унося их в дом.
Я подарил имениннице пять целковых и с расстроенной душой пошел по своим делам.
А когда возвращался обратно в город, то думал о деревенской жизни. И о таких нравах, которые даже и не записаны в литературе.
Вот, дорогие друзья, какого сорта бывают неудачи. Хорошо, что они сменяются удачами.
И как это, правда, хорошо и вполне удачно, что теперешняя перемена в деревне как