подходит к нашему столику. Кто-то кричит: «Надо составить столы». Начинают сдвигать столы. Я выхожу на улицу.
У Горького
Мы входим на кухню. На плите — большие медные кастрюли.
Мы проходим через кухню в столовую.
Навстречу нам идет Горький.
Что-то изящное в его бесшумной походке, в его движениях и жестах.
Он не улыбается, как это полагается хозяину, но лицо у него приветливое.
В столовой он садится за стол. Мы рассаживаемся на стульях и на низенькой пестрой тахте. Я вижу — Федина, Всеволода Иванова в солдатской шинели, Слонимского, Груздева.
Покашливая, Горький говорит о литературе, о народе, о задачах писателя.
Он говорит интересно и даже увлекательно. Но я почти не слушаю его. Я смотрю, как он чуть нервно барабанит пальцами по столу, как он улыбается едва заметно в свои усы. Я смотрю на его удивительное лицо — умное, грубоватое и совсем не простое.
Я смотрю на этого великого человека, у которого легендарная слава. Вероятно, это нехорошо, беспокойно, утомительно. Я бы не хотел этого.
Как бы в ответ на мои мысли, Горький говорит, что его далеко не все знают, что вот на днях он ехал в машине и охрана задержала его. Он сказал, что он Горький, но один из охраны сказал: «Горький ты или сладкий — это нам безразлично. Предъяви пропуск».
Горький чуть улыбается. Потом снова говорит о литературе, о народе, культуре.
Кто-то за моей спиной записывает то, что говорит Горький.
Мы встаем. Прощаемся.
Чуть прикоснувшись рукой к моему плечу, Горький спрашивает:
— Что вы такой хмурый, мрачный? Почему?
В ответ я что-то бормочу о своем сердце.
— Это нехорошо, — говорит Горький. — Надо полечиться… Вы на днях зайдите ко мне — поговорим о ваших делах.
Мы снова идем через кухню. Выходим на лестницу. Выходим на Кронверкский проспект — на проспект Горького.
По бесконечным лестницам я хожу вверх и вниз. В руках у меня папка с бумагами, с бланками. В эти бланки я вписываю сведения о жильцах. Это — всесоюзная перепись населения.
Я взял эту работу, чтоб увидеть, как живут люди.
Я верю только своим глазам. Как Гарун аль Рашид, я хожу по чужим домам. Я хожу по коридорам, кухням, захожу в комнаты. Я вижу тусклые лампочки, рваные обои, белье на веревках, ужасную тесноту, мусор, рвань. Да, конечно, только недавно миновали тяжелые годы, голод, разруха… Но все же я не думал, что увижу то, что увидел.
Я вхожу в полутемную комнату. На койке, на грязном тюфяке, лежит человек. Он неприветливо меня встречает. Даже не поворачивается ко мне. Глядит в потолок.
— Где вы работаете? — спрашиваю я.
— Работают ослы и лошади, — говорит он. — Лично я не работаю и не собираюсь работать. Так и запишите в ваши паршивые бумаги… Можно приписать — хожу в клуб, играю в карты…
Он раздражен. Может быть, болен. Я хочу уйти, чтоб взять сведения у соседей. Уходя, я смотрю на него. Где-то я видел это лицо.
— Алеша! — говорю я.
Он садится на койке. Лицо у него небритое, хмурое.
Я вижу перед собой Алешу Н. — гимназического товарища. Он был старше меня классом. Это был чистюля, зубрила, первый ученик, маменькин сынок…
— Что случилось, Алеша? — бормочу я.
— Ровным счетом ничего не случилось, — говорит он. Я вижу досаду на его лице.
— Может, я могу помочь тебе чем-нибудь.
— Абсолютно ничего не надо, — говорит он. — Впрочем, если у тебя есть деньги, дай пятерку, схожу в клуб.
Я ему даю значительно больше, но он берет только пять рублей.
Через несколько минут я сижу на его койке, и мы с ним беседуем, как когда-то, десять лет назад.
— В сущности, история самая пошлая, — говорит он. — Ушла жена с одним прохвостом. Начал пить. Пропил все, что было. Потерял работу. Стал играть в клубе… А теперь, понимаешь, не хочется вернуться к тому, что было. Мог бы, но не хочу. Все ерунда, чушь, комедия, вздор, дым…
Я беру с него слово, что он зайдет ко мне.
На моей подушке лежат письма в редакцию «Красной газеты». Это жалобы на банные непорядки. Эти письма мне дали, чтоб я написал фельетон.
Я просматриваю эти письма. Они беспомощны, комичны. Но вместе с тем они серьезны. Еще бы! Речь идет о немаловажном житейском деле — о банях.
Набросав план, я принимаюсь писать.
Уже первые строчки смешат меня. Я смеюсь. Смеюсь все громче и громче. Наконец хохочу так, что карандаш и блокнот падают из моих рук.
Снова пишу. И снова смех сотрясает мое тело.
Нет, в дальнейшем, переписывая рассказ, я уже не буду так смеяться. Но первая запись меня всегда невероятно смешит.
От смеха я чувствую боль в животе.
В стену стучит сосед. Он бухгалтер. Ему завтра рано вставать. Я мешаю ему спать. Он сегодня стучит кулаком. Должно быть, я его разбудил. Досадно.
Я кричу:
— Извините, Петр Алексеевич…
Снова берусь за блокнот. Снова смеюсь, уже уткнувшись в подушку.
Через двадцать минут рассказ написан. Мне жаль, что так быстро я его написал.
Я подхожу к письменному столу и переписываю рассказ ровным, красивым почерком. Переписывая, я продолжаю тихонько смеяться. А завтра, когда буду читать этот рассказ в редакции, я уже смеяться не буду. Буду хмуро и даже угрюмо читать.
Два часа ночи. Я ложусь. Но долго не могу заснуть. Обдумываю темы новых рассказов.
Светает. Я принимаю бром, чтоб заснуть.
Редакция толстого журнала «Современник».
Я дал в этот журнал пять самых лучших маленьких рассказов. И вот пришел за ответом.
Передо мной один из редакторов — поэт М. Кузмин. Он изысканно вежлив. Даже сверх меры. Но по его лицу я вижу, что он намерен мне сообщить нечто неприятное.
Он мнется. Я выручаю его.
— Вероятно, мои рассказы не совсем в плане журнала? — говорю я.
Он говорит:
— Понимаете, у нас толстый журнал… А ваши рассказы… Нет, они очень смешны, забавны… Но они написаны… Ведь это…
— Чепуха, вы хотите сказать? — спрашиваю я. И в моем мозгу загорается надпись под гимназическим сочинением — «Чепуха».
Кузмин разводит руками.
— Боже сохрани. Я вовсе не хочу этого сказать. Напротив. Ваши рассказы очень талантливы… Но согласитесь сами — это немножко шарж.
— Это не шарж, — говорю я.
— Язык не шаржирован. Это синтаксис улицы… народа. Быть может, я немного утрировал, чтоб это было сатирично, чтоб это критиковало…
— Не будем спорить, — говорит он мягко. — Вы дайте нам обыкновенную вашу повесть или рассказ… И поверьте — мы очень ценим ваше творчество.
Я ухожу из редакции. У меня уже нет тех чувств, какие я когда-то испытывал в гимназии. У меня нет даже досады.
«Бог с ним, — думаю я. — Обойдусь без толстых журналов. Им нужно нечто «обыкновенное». Им нужно то, что похоже на классику. Это им импонирует. Это сделать весьма легко. Но я не собираюсь писать для читателей, которых нет. У народа иное представление о литературе».
Я не огорчаюсь. Я знаю, что я прав.
В пивной
День. Солнце. Я иду по Невскому. Навстречу идет С. Есенин.
Он в элегантном синем пальто с поясом. Без шляпы.
Лицо у него бледное. Глаза потухшие. Он медленно идет. Что-то бормочет. Я подхожу к нему.
Он хмур, неразговорчив. Какое-то уныние во всем его облике.
Я хочу уйти, но он не отпускает меня.
— Вам нехорошо? Вы нездоровы? — спрашиваю я его.
— А что? — тревожно спрашивает он. — У меня плохой вид?
И вдруг смеется. Говорит:
— Старею, милый друг… Скоро ударит тридцать… Мы доходим до Европейской гостиницы. Минуту Есенин стоит у подъезда, потом говорит:
— Зайдемте напротив. В пивную. На минуту. Мы входим в пивную.
За столиком поэт В. Воинов с друзьями. Он радостно идет нам навстречу. Мы садимся за его столик. Кто-то разливает пиво по кружкам.
Есенин что-то говорит официанту. И тот приносит ему стакан рябиновки.
Закрыв глаза, Есенин пьет. И я вижу, как с каждым глотком к нему возвращается жизнь. Щеки его делаются ярче. Жесты уверенней. Глаза зажигаются.
Он хочет снова позвать официанта. Чтобы отвлечь, я прошу его почитать стихи…
Он соглашается почему-то с готовностью и даже с радостью.
Встав со стула, он читает поэму «Черный человек».
Вокруг столика собираются люди. Кто-то говорит: «Это Есенин».
Нас окружает почти вся пивная.
Еще минута, и Есенин стоит на стуле и, жестикулируя, читает свои короткие стихи.
Он чудесно читает, и с таким чувством, и с такой болью, что это всех потрясает.
Я видел многих поэтов на эстраде. Я видел их необычайный успех, видел овации, восторг всего зала, но я никогда не видел таких чувств и такой теплоты, как к Есенину.
Десятки рук подхватывают его со стула и несут к столику. Все хотят чокнуться с ним. Все хотят дотронуться до него, обнять, поцеловать.
Тесным кольцом толпа окружает столик, за которым он теперь сидит.
Я выхожу из пивной.
Я сам виноват
Вечер. Я иду по Невскому с К.
Я познакомился с ней в Кисловодске.
Она красива, остроумна, весела. В ней та радость жизни, которой нет во мне. И, может быть, это меня больше всего в ней прельщает.
Мы идем, нежно взявшись за руки. Мы выходим на Неву. Идем по темной набережной.
К. без конца что-то говорит. Но я не очень вникаю в ее речь. Я слушаю ее слова, как музыку.
Но вот я слышу какое-то недовольство в этой музыке. Я прислушиваюсь.
— Вторую неделю мы ходим с вами по улицам, — говорит она. — Мы обошли все эти дурацкие набережные, сады. Мне просто хотелось бы посидеть с вами в какой-нибудь гостиной, поболтать, выпить чаю.
— Зайдемте в кафе, — говорю я.
— Нет, там нас могут увидеть.
Ах, да. Я совсем забыл. У нее сложная жизнь. Ревнивый муж, очень ревнивый любовник. Много врагов, которые сообщат, что нас видели вместе.
Мы останавливаемся на набережной. Обнимаем друг друга. Целуемся. Она бормочет:
— Ах, как глупо, что это улица.
Мы снова идем и снова целуемся. Она закрывает свои глаза рукой. У нее кружится голова от этих бесконечных поцелуев.
Мы доходим до ворот какого-то дома. К. бормочет:
— Я должна зайти сюда, к портнихе. Вы подождите меня здесь. Я только примерю платье и сейчас же вернусь.
Я хожу около дома. Хожу десять минут, пятнадцать, наконец она появляется. Веселая. Смеется.
— Все хорошо, — говорит она. — Получается очень милое платье. Оно очень скромное, без претензий.
Она берет меня под руку, и я провожаю ее до дома. Я встречаюсь с ней через пять дней. Она говорит:
— Если хотите, сегодня мы можем встретиться с вами в одном доме — у одной моей знакомой.
Мы подходим к какому-то дому. Я узнаю этот дом. Здесь, у ворот, я ждал ее двадцать минут. Это дом,