допустил ошибку, доведя «Дни Турбиных» до генеральной репетиции, были затрачены огромны средства, и в этой ситуации Наркомпрос не мог запретить постановку во всемирно известном театре. Спектакль был разрешен, но дано было указание «встретить пьесу определенной критикой». «Теперь о „Зойкиной квартире“, — продолжал Луначарский. — Я прошу зафиксировать, что я четыре раза (притом один раз на расширенном заседании Коллегии) говорил о том, чтобы не пропускать „Зойкину квартиру“. А тут тов. Мандельштам заявляет, что „Зойкина квартира“ сплошное издевательство, и вину за нее валит на Наркомпрос в целом… Между тем разрешили ее те же, Блюм и Маркарьян, а тов. Орлинский написал статью, в которой заметал, что все благополучно, хвалил театр им. Вахтангова за то, что он так хорошо сумел эту пьесу переделать. Я подчеркиваю еще раз, что я четыре раза предостерегал, говоря, не сядьте в лужу, как сели с „Днями Турбиных“. И действительно, сели в лужу. А здесь сейчас против нас, якобы „правых“, сам Мандельштам выступает, обвиняя нас чуть ли не в контрреволюции. Как вы не краснели при этом, товарищи! А о „Днях Турбиных“ я написал письмо Художественному театру, где сказал, что считаю пьесу пошлой, и советовал ее не ставить. Именно товарищи из левого фронта пропускали сами эти единственно скандальные пьесы, которыми Мандельштам козыряет…» (Пути развития театра, М., Л., 1927, с. 233).
После этого с еще большей яростью обрушились на Булгакова, а те, кто обвинен был в либерализме, такие, как Блюм и Орлинский, стали самыми злобными противниками постановок булгаковских пьес, которые одна за другой были изъяты из репертуара.
Замятину Булгаков писал в конце сентября 1928 года, в самый пик травли, а весной 1929 года с Булгаковым было «покончено».
Булгаков делает попытки восстановить свои пьесы на сцене, обращается сразу к Сталину, Калинину, Свидерскому и Горькому, и в этом обращении он констатировал факт запрещения всех его пьес, факты «чудовищного» шельмования его имени в критике СССР; свое бессилие защищаться от нападок, а в заключении письма просит «об изгнании» его «за пределы СССР вместе с женой моей Л.Е. Булгаковой». Это письмо написано в июле 1929 года, а 24 августа того же года в письме брату Николаю, живущему в Париже, он сообщает, что положение его неблагополучно: «Все мои пьесы запрещены к представлению в СССР, и беллетристической ни одной строки не напечатают. В 1929 году совершилось мое писательское уничтожение. Я сделал последнее усилие и подал Правительству СССР заявление, в котором прошу меня с женой моей выпустить за границу на любой срок…» (Письма, с. 151).
3 сентября обращается с тем же заявлением к секретарю ЦИК Союза ССР Абелю Софроновичу Енукидзе. В тот же день написал письмо Горькому, в котором просит помочь: «Все запрещено, я разорен, затравлен, в полном одиночестве. Зачем держать писателя в стране, где его произведения не могут существовать» (Письма, с. 154). 28 сентября после разговора с Евгением Замятиным Булгаков вновь обращается к Горькому с просьбой о помощи. Ни ответа, ни помощи так Булгаков и не дождался.
Кстати, травили не только Булгакова. Резким нападкам подвергались Шолохов, Леонов, Алексей Толстой, Пришвин, Сергеев-Ценский, Шишков, Чапыгин, то есть писатели, которые своим творчеством являли миру свою неразрывную кровную связь новой, советской России с ее тысячелетней историей и культурой. Новая Россия ― наследница подлинных национальных богатств — вот мысль, которая в числе других объединяла столь разных художников слова. «Сейчас торжествует „международный писатель“ /Эренбург, Пильняк и др./» — писал в те годы Пришвин Горькому, которого, как только он вернулся в Россию, группа Авербаха подвергла ожесточенному обстрелу из всех «стволов», ему подчиненных. (См.: Горький и сов. писатели. Неизданная переписка. 1963, 333). 20 октября 1933 года, то есть чуть позднее горьких сетований Булгакова, Алексей Толстой сообщает Горькому, что «ленинградская цензура зарезала книгу Зощенки… Впечатление здесь от этого очень тяжелое». (В. Петелин. Алексей Толстой, ЖЗЛ, 1978).
Но главное — травили не только писателей, гнули в бараний рог народ, крестьянство, казачество. Как раз в июле 1929 года Шолохов писал Евгении Григорьевне Левицкой о трагическом положении донского казачества, преимущественно середняков. Не могу не процитировать его хотя бы частично, чтобы понять исторический фон, на котором оказались вполне допустимыми такие явления в культуре, о которых я говорил выше. «Я втянут в водоворот хлебозаготовок (литература по боку), и вот верчусь, помогаю тем, кого несправедливо обижают, езжу по районам и округам, наблюдаю и шибко „скорблю душой“… Жмут на кулака, а середняк уже раздавлен. Беднота голодает, имущество, вплоть до самоваров и полостей, продают в Хоперском округе у самого истого середняка, зачастую даже маломощного. Народ звереет, настроение подавленное, на будущий посевной клин катастрофически уменьшится… А что творилось в апреле, мае! Конфискованный скот гиб на станичных базах, кобылы жеребились, и жеребят пожирали свиньи… и все это на глазах у тех, кто ночи не досыпал, ходил и глядел за кобылицами… После этого и давайте говорить о союзе с середняком…» Шолохов резко отзывается о начальстве, всех нужно призвать к ответу, «вплоть до Калинина; всех, кто лицемерно, по-фарисейски вопит о союзе с середняком и одновременно душит этого середняка… О себе что же? Не работаю… Подавлен. Все опротивело… Писал краевому прокурору Нижне-Волжского края. Молчит гадюка как вод в рот набрал…»/Московские новости., 1987, 12 июля/.
О собственной судьбе затравленного автора третьей книги «Тихого Дона» Шолохов напишет Горькому через два года, когда все его попытки напечатать оказались неудачными.
Таковы некоторые исторические обстоятельства, на фоне которых страдания Булгакова не покажутся такими уж исключительно одинокими. Но травля продолжается, и Михаил Булгаков отстаивает свое право на жизнь писателя.
Вернемся же к нему… Вспомним в каком, угнетенном состоянии мы оставили его.
И в таком состоянии обреченности он написал блестящую пьесу о Мольере — «Кабалу святош», которую лучшие специалисты в Москве признают «самой сильной» из его пяти пьес. 4 февраля 1930 года Булгаков сообщает брату: «Положение мое трудно и страшно». Единственная радость: в Париже вышел роман «Дни Турбиных», то есть роман «Белая гвардия» и Николай высылает ему причитающийся гонорар в валюте. Но в СССР положение, его по-прежнему безнадежно: «Мне это слишком ясно доказывали и доказывают еще и сейчас по поводу моей пьесы о Мольере» — писал Булгаков брату 21 февраля 1930 года. (Письма, с. 167).
И, наконец, Михаил Булгаков обращается к Правительству СССР 28 марта 1930 года, в котором подробно описывает свое драматическое положение писателя, «известного в СССР и за границей, а у него ― налицо, в данный момент, — нищета, улица и гибель» (Письма, с. 178).
И вот 18 апреля 1930 года в квартире Булгаковых раздается телефонный звонок, к телефону подошла Любовь Евгеньевна, звонил секретарь Сталина Товстуха, позвала Михаила Афанасьевича, состоялся известный всем разговор Сталина и Булгакова, который слушала Любовь Евгеньевна через отводные от аппарата наушники: Сталин «говорил глуховатым голосом, с явным грузинским акцентом и себя называл в третьем лице: „Сталин получил. Сталин прочел“». (Воспоминания, с. 164). Более подробно, со слов самого Михаила Афанасьевича, этот разговор записан в «Дневнике Елены Булгаковой», а впервые опубликован в «Вопросах литературы» в 1966 году и много раз цитировали его.
Казалось бы, этот звонок Сталина и многообещающий разговор возвращал Булгакова к жизни, он стал работать в Театре Рабочей Молодежи, поехал вместе с труппой в Крым в июле, а в мае был принят во МХАТ. Тон писем с дороги в Крым уже совершенно иной — возбужденный, радостный, иронический. А вернувшись из Крыма, он получил серьезное задание МХАТа — срочно написать пьесу по «Мертвым душам». Значительно улучшилось материальное положение: в двух театрах получал 450 рублей, но большая часть из них уходила на выплату долгов. Жизнь явно обретала вновь смысл — он активно работает и в качестве режиссера, и в качестве драматурга.
Таковы факты, подтверждающие благоприятное значение разговора со Сталиным.
А вот Мирон Петровский в статье «Дело о „Батуме“» не согласен с этим, но его доказательства просто поразительны: «Но вслед за лукаво обнадеживающим телефонным разговором 18 апреля 1930 года последовали 1934, 1937… телефон молчал, письма в Кремль оставались без ответа…» (М. Петровский. Дело о «Батуме». «Театр», 1990, № 2, с. 162).
Телефонный разговор был действительно обнадеживающим, он вернул писателя к жизни, и что ж тут лукавого нашел критик?
Мирон Петровский упоминает 1934, 1937 и другие годы, но почему-то обходит молчанием возвращение «Дней Турбиных» на сцену МХАТа и постановку «Мертвых душ» по сценарию Булгакова в 1932 году. Да, прошло, чуть больше года с тех пор, как звонил Сталин. Да, Булгаков весь этот год ожидал, что о нем вспомнят в Кремле, позовут для душевного разговора, когда он свободно и подробно изложит свои взгляды на жизнь его окружающую, на людей, которые управляют литературой и искусством.
Но не позвали, весь этот год он напряженно работал над романом «о дьяволе», о чем свидетельствуют две тетради с черновыми главами романа. То, что у него получалось, вряд ли могло быть напечатано, и он вновь оставляет рукопись романа, хотя и предполагал завершить роман в самое ближайшее время.
И все это время не давала ему покоя мысль о возможной, а главное обещанной встрече со Сталиным. В письме от 30 мая 1931 год Булгаков, во многом повторяя мотивы письма правительству СССР от 28 марта 1930 года /«…На широком поле словесности российской в СССР я был один-единственный литературный волк. Мне советовали выкрасить шкуру. Нелепый совет. Крашеный ли волк, стриженый ли волк, он все равно не похож на пуделя. Со мной и поступили как с волком… Злобы я не имею, но я очень устал и в конце 1929 года свалился. Ведь и зверь может устать… Перед тем, как писать Вам, я взвесил все. Мне нужно видеть свет и, увидев его, вернуться. Ключ в этом…»/ выражает свое писательское «мечтание», «чтобы быть вызванным лично к Вам»: «Поверьте, не потому только, что вижу в этом самую выгодную возможность, а потому, что Ваш разговор со мной по телефону в апреле 1930 года оставил резкую черту в моей памяти. Вы сказали: „Может быть, вам, действительно, нужно ехать за границу…“
Я не избалован разговорами. Тронутый этой фразой, я год работал не за страх режиссером в театрах СССР» (Письма, с. 198).
И здесь необходимо сравнить два этих письма: в первом Булгаков просит «Правительство СССР приказать мне в срочном порядке покинуть пределы СССР в сопровождении моей жены Любови Евгеньевны Булгаковой». Во втором письме речь идет о поездке за границу, о творческой командировке, выражаясь современным языком, для того, чтобы поправить свое здоровье, необходимое для осуществления