новых, «широких и сильных» творческих замыслов, чтобы набраться свежих впечатлений и написать книгу путешествий, о которой он так мечтал. Да и фразы Сталина из дневниковой записи Елены Сергеевны («А может быть, правда — Вы проситесь за границу? Что мы Вам очень надоели?») и только что процитированная из письма Булгакова: «Может быть, вам, действительно, нужно ехать за границу…» — содержат в себе совершенно разный смысл. Последней фразой Булгаков мог быть «тронут», тронут вниманием, заботой и пр. и пр. «Что мы Вам очень надоели?» тронуть не может: грубый тон и смысл фразы довольно мрачен и предупреждающе грозен.
Это разночтение в толкованиях одной единственной фразы Сталина позволяет вообще усомниться в подлинности письма Правительству СССР. Не сомневаюсь в том, что Булгаков написал это письмо, которое так широко сейчас цитируют и комментируют. Но это ли письмо Булгаков направил Правительству СССР?
И вот я вспоминаю в связи с этим наш разговор с Любовью Евгеньевны Белозерской. Было это в 1971 году, письмо Булгакова Правительству СССР в то время широко ходило, как говорится, по рукам. И об этом письме Любовь Евгеньевна говорила довольно резко, сейчас ее позиция высказана в ее воспоминаниях: «Спешу оговориться, что это „эссе“ на шести страницах не имеет ничего общего с подлинником. Я никак не могу сообразить, кому выгодно пустить в обращение этот опус? Начать с того, что подлинное письмо, во-первых, было коротким. Во-вторых, — за границу он не просился. В-третьих, в письме не было никаких выспренних выражений, никаких философских обобщений. Оно было обращено не к Санта-Клаусу, раздающему рождественские подарки детям… Основная мысль булгаковского письма была очень проста. „Дайте писателю возможность писать. Объявив ему гражданскую смерть, вы толкаете его на крайнюю меру“… „Письмо“, ныне ходящее по рукам, это довольно развязная компиляция истины и вымысла, наглядный пример недопустимого смещения исторической правды. Можно ли представить себе, что умный человек, долго обдумывающий свой шаг, обращаясь к „грозному духу“, говорит следующее: „Обо мне писали как о „литературном уборщике“, подбирающем объедки после того, как „наблевала дюжина гостей““.
Нужно быть совершенно ненормальным, чтобы процитировать такое в обращении к правительству, а М.А. был вполне нормален, умен и хорошо воспитан»… /Белозерская. Воспоминания, — с. 163–164/
Думаю, что Любовь Евгеньевна права: восстановлению истины очень помог бы архив Сталина: там хранится подлинное письмо.
Вспоминаю и еще один разговор с Любовью Евгеньевной, связаный с поставленной проблемой: художник и властитель. Как-то в разговоре мы вернулись к моей статье «М.А. Булгаков и „Дни Турбиных“».
— Конечно, очень хорошо, что вы дали эту статью в «Огоньке», хорошо, что нашли эту стенограмму, из которой извлекли выступление Михаила Афанасьевича и напомнили авторам мемуаров, что не надо врать… Но кое с чем я не могу согласиться.
Я несколько опешил, даже испугался: вдруг что-нибудь «напортачил», хотя несколько раз эту статью читала Елена Сергеевна.
— Я не могу согласиться о тем, как вы толкуете роль Сталина в судьбе Михаила Афанасьевича. Вы поймете, что я имею в виду, когда расскажу что-то вроде притчи… Представьте себе, что вас ограбили, заведя в какой-нибудь темный угол, оставили только исподнее, накинули рваный халат или плащ и дали двугривенный на трамвай, чтобы вы вернулись домой. Что это? Спасение?
— Нет, Любовь Евгеньевна, — возражал я. — 900 спектаклей «Дней Турбиных» при жизни Михаила Афанасьевича — это не двугривенный и не рваный плащ. А работа во МХАТе, а потом в Большом театре — это действительно опасение, а главное, — возможность по ночам, как он издавна привык, работать над подлинным, индивидуальным, над романами «Записки покойника» и «Мастер и Маргарита»… Значит, вы не поняли обстановки 20 и 30-х годов.
— Сталин и те, кто травили Булгакова, — не одно и то же… Те, кто травили Булгакова, имели своим вдохновителем Троцкого. Авербах, Гроссман-Рощин, Мустангова, Литовский, Орлинский, Киршон, Афиногенов и многие другие травили его за непреклонность, за неподкупность, за верность традициям русского реализма… Да просто упреки в бездарности, которые он прямо им бросал в лицо… Как Федору Раскольникову…
— Вам показывали альбом с вырезками этих статей?
— Да, я знаю…
И еще об этом телефонном звонке Сталина. Мариэтта Чудакова считает, что этот разговор на жизнь Булгакова никак не повлиял: и после звонка, после поступления на работу во МХАТ, после завершения пьесы по «Мертвым душам», после написания пьесы «Адам и Ева» — все эти дни и месяцы, были для него временем тяжелого душевного состояния. И меня оценивающего факты несколько по-другому, обвинила в лукавстве: «Эту лукавую фразу, не учитывающую очевидных фактов, к сожалению, сочувственно цитирует И.Ф. Бэлза». («Контекст-1978», М., 1978, с. 228) (Новый мир, 1987, № 2, с.146).
В заключение приведу свидетельство Елены Сергеевны Булгаковой: «Глубокоуважаемый Иосиф Виссарионович! ― писала она в июле 1946 г. — В марте 1930 года Михаил Булгаков написал Правительству СССР о своем тяжелом писательском положении. Вы ответили на это письмо своим телефонным звонком и тем продлили жизнь Булгакова на 10 лет».
Уверен, что Елена Сергеевна, напоминая Сталину об этом эпизоде, не лукавила и не обвиняла в лукавстве того, кто позвонил. Она просто верила, что это так и было. И она, пожалуй, быстрее и глубже поняла историческую ситуацию, чем Булгаков, долго еще надеявшийся на то, что Сталин вызовет его в Кремль, и они спокойно будут беседовать. Спустя много лет, вспоминая эти постоянные надежды на встречу со Сталиным, она говорила ему: «И всю жизнь М.А. задавал мне один и тот же вопрос: почему Сталин раздумал? И я всегда отвечала одно и тоже: А о чем он мог бы с тобой говорить? Ведь он прекрасно понимал, после того твоего письма, что разговор будет не о квартире, не о деньгах, — разговор пойдет о свободе слова, о цензуре, о возможности художнику писать о том, что его интересует. А что он будет отвечать на это?» (Дневник, с.300).
И все же Булгаков написал «Батум» — о молодом Сталине. Почему?
Почему ж Булгаков написал «Батум»? Те, кто так или иначе были свидетелями работы Михаила Афанасьевича над пьесой, убеждены, что он вовсе не собирался тем самым «замолить» свои литературные и политические грехи, которые выразились в его симпатии к тем, кто оказался на стороне Белой гвардии… В частности, В. Виленкин, много раз бывавший как раз в эти месяцы в доме Булгаковых и посвященный в творческий замысел написать пьесу о молодом Сталине, убедительно опровергает «уже довольно прочно сложившуюся легенду, будто к этому времени Булгаков „сломался“, изменил себе „под давлением обстоятельств“.
В. Виленкин свидетельствует, „что ничего подобного у Булгакова и в мыслях не было“; „Михаил Афанасьевич говорил со мной о ней с полной откровенностью“ (Воспоминания, с.301). А Елена Сергеевна, которая была „в курсе“ всех творческих замыслов, настроений, чувств и мыслей своего мужа, просто возмутилась, узнав, что „наверху“, прочитав пьесу, якобы „посмотрели на представление этой пьесы Булгаковым, как желание перебросил“ мост и „наладить отношение к себе“ (Дневник, с.279). Через несколько дней к Булгаковым приехал директор МХАТа Калишьян „убеждал, что фраза о „мосте“ не была сказана“. Видимо, и Елена Сергеевна, и сам Михаил Афанасьевич были крепко раздосадованы именно этим подозрением.
Нынешних критиков и исследователей не удовлетворяют эти ясные и точные свидетельства, и в силу тех или иных групповых литературных и политических пристрастий высказывают свои соображения то в пользу давно существовавшей легенды, то, бросаясь на защиту доброго имени своего любимого писателя, ищут объяснения столь поразительного появления в творчестве Булгакова — пьесы о молодом Сталине. М. Чудакова не раз уже высказывалась в том смысле, что пьеса „Батум“ резко отличается ото всего, что было ранее написано Булгаковым, дескать, работая над пьесой, автор „вывел за пределы размышлений какие-либо моральные оценки“ (Сов. драматургия, 1988. № 5, с.216). „Сегодняшние комментаторы пьесы… напрасно, на наш взгляд, отыскивают в ней открытую конфронтацию со Сталиным. Вынужденность пьесы очевидна, и она не столько в том, на мой взгляд, что Булгаков пишет о Сталине (хотя никакими находками хитроумных уколов Сталину, будто бы заложенных в пьесе, нельзя перешибить, увы, той радости персонажей возвращению Сталина, которая господствует в пьесе, писавшейся в 1939 году), а в том, что он пишет о революционере и сочувственно изображает теперь „революционный процесс в моей отсталой стране…““ (Лит. газета, 1991, 15 мая).
Совсем по-другому, но столь же, неверно объясняет „вынужденность пьесы“ М.Петровский, на статью которого я уже ссылался. По мнению критика, начавшиеся аресты побудили писателя написать эту пьесу: „…а Елена Сергеевна, этот добросовестный Регистр новоявленного Мольера-Булгакова, заносила в дневник хронику репрессий, обступавших квартирку затравленного драматурга все более тесным кольцом. Ситуация требовала осмысления, и вот эта задача, а не намерение, польстить и спастись, породила „Батум““ (Театр, 1990, № 2, с.162).
Действительно в „Дневнике Елены Булгаковой“ есть много записей об арестах, но как различна ее реакция… Естественно, она сочувствует Анне Ахматовой, которая приехала в Москву похлопотать за арестованную знакомую, а перед этим „приехала хлопотать за Осипа Мандельштама“. „12 октября 1933 г. Утром звонок Оли: арестованы Николай Эрдман и Масс. Говорит за какие-то сатирические басни. Миша нахмурился… Ночью М.А. сжег часть своего романа“. Естественно, Булгаковы сочувствуют и близкому другу В. Дмитриеву, у которого арестовали жену, арестованной Наталье Венкстерн. Но бывало и возвращались: режиссер Вольф, „М.А. слышал, что вернули в Большой театра арестованных несколько месяцев назад Смольцова и Кудрявцеву — привезли их на линкольне…. — что получат жалованье за восемь месяцев и путевки в дом отдыха.
А во МХАТе, говорят, арестован Степун“.
Слухи, звонки, печальные известия о судьбах знакомых им людей порождали в душе сложные и противоречивые чувства, в том числе и чувство обреченности, незащищенности от случайных наговоров, сплетен. Но дом Булгаковых оставался неприкасаемым: „29 ноября 1934 г. Действительно, вчера на „Турбиных“ были Генеральный секретарь, Киров и Жданов. Это мне в Театре сказали. Яншин говорил, что играли хорошо и что Генеральный секретарь аплодировал много в конце спектакля“. И это после отказа в заграничной поездке, значит, над Булгаковым снова раскинут защитный зонтик: зря аплодировать Сталин не будет, пусть смотрят, что он аплодирует автору „Дней Турбиных“.
Когда Булгаков начал работать над „Батумом“, стали сгущаться тучи над Киршоном, Авербахом, Литовским, Афиногеновым и многими другими, которые все эти годы травили его, не допускали пьесы до сцены, не выпустили его за границу, о которой он так мечтал написать книгу путешествий… Сообщение в газетах об аресте Ягоды и привлечении его к суду за преступления уголовного характера порадовало Булгаковых: „Отрадно думать, что есть Немезида и для таких людей“, — записывает Е.С. Булгакова. Потом эта тема возмездия будет все чаще и чаще повторяться: „Слухи о том, что с Киршоном и Афиногеновым что-то