Живет в каком-то другом, не нашем мире. О французах слабо помнит – «так,- как зук находит». Ему не дают есть, не дают чаю,- «ничтожности жалеют», как сказал Григорий.
Говорит с паузами, отвечает не сразу.
– Что ж, хочется еще пожить?
– А бог ё знает… Что ж делать-то? Насильно не умрешь.
– Ну, а если бы тебе предложили прожить еще год или, скажем, пять лет? Что бы ты выбрал?
– Что ж мне, ее приглашать, смерть-то? (И засмеялся, и глаза осмыслились.) Она меня не угрызет. Пускай кого помоложе, а меня она не угрызет – вот и не идет.
– Так как же? Пять лет или год?
Думает. Потом нерешительно:
– Через пять-то годов вошь съест…
15 июля.
Уже дней десять – и без перерыва – дождь.
Я уже с неделю болен – насморк, бронхит. Вообще, когда же это кончится, мое самоубийство, летняя жизнь в Васильевском?
Нынче Кирики, престольный праздник, ярмарка. Выходил. Две ужасных шеренги нищих у церковных ворот. Особенно замечателен один калека. Оглобли и пара колес. Оглобли наполовину заплетены веревкой, на оси – деревянный щиток. Под концами оглобель укороченная, с отпиленными концами дуга, чтобы оглобли могли стоять на уровне оси. И на всем этом лежит в страшной рвани калека, по-женски повязанный платком, с молочно-голубыми, почти белыми, какими-то нечеловеческими глазами. Лежит весь изломанный, скрюченный, одна нога, тончайшая, фиолетовая, нарочно (для возбуждения жалости, внимания толпы) высунута. Вокруг него прочая нищая братия, и почти все тоже повязаны платками.
Еще: худой, весь изломанный, без задницы, один кострец высоко поднят, разлапые ноги в сгнивших лаптях. Невероятно мерзки и грязны рубаха и мешок, и то и другое в запекшейся крови. В мешке куски сального недоваренного мяса, куски хлеба, сырые бараньи ребра. Возле него худой мальчишка, остроухий, рябой, узкие глазки. Весело: «Подайте, папашечки!» Еще: малый, лет двадцати пяти, тоже рябой и веселый. Сказал про одного нищего, сидевшего на земле, у которого ноги в известковых ранах, залепленных подорожником, и в лиловых пятнах: «Ето считается по старинному заведению проказа». Потом все нищие деловито двинулись на ярмарку. Прокаженный поехал, заерзал задницей по земле.
Кирюшка рассказывает, что его родственник, «Трегубый», уже лет двадцать пьет, собирая на Иерусалим. Говорят, что в Рождестве ребята страшно франтят и пьют? «По двадцати целковых сапоги. Теперь новый народ пошел!»
Мужик на ярмарке, держа елозившего у него под мышкой в мешке поросенка, целый час пробовал губные гармонии и ни одной не купил. Веселый, ничуть не смутился, когда торгаш обругал его.
Грязь страшная. Сейчас, после полдня, опять дождь. На гумне пахнет теплой и сырой землей и «бздюкой».
Для рассказа: бородатый, глаза блестящие, забитый курносый нос, говорит, говорит и налезает на человека.
19 июля.
Вчера и нынче первые хорошие дни, нынче особенно. Тихо, розоватое солнце сквозь голубой сухой тонкий туман.
Шесть часов. Все стало еще краснее от этого тумана. Река в лугу течет золотым красноватым пламенем.
Половина восьмого. Солнце в аспидной мути, малиново-огненное (особенно сквозь ветки палисадника).
Без двадцати восемь. Совсем помутнело, малиновое.
Юлий и Коля уехали в Ефремов, Софья в Орел.
29 июля 1911 г.
Ездили с Юлием на Бутырки. О, какое грустное было мое детство! Глушь, Николай Осипович64, мать…
25-го уехал Юлий.
Идешь вечерком к Пескам – из-за Острова большая луна, сперва малиновая, потом оранжевая, и все прозрачнее и прозрачнее.
Вчера вечером катались (с Верой и Колей), к лугам на Предтеченево. Что за ночь была! И вообще какое прелестное время – начало августа! Юпитер низко на юге. Капелла на севере. Лозинки вдоль дороги, за ними луна. Слева, сзади чуть алеющий закат, бледно-бледно-синие, необыкновенной красоты облака. Справа жнивье, бледное в лунном свете, телесного цвета. Рисового цвета ряды. Думал о поздней осени: эти луга, очень высокая луна, тонкий туман в лугах… Потом с грустью вспомнил Бутырки, ужин, самоцветные глаза собак под окнами… отец ложится спать под окнами в телегу…
Перед вечером опять было оранжево-золотое солнце и оранжево-золотой блеск в реке.
Сейчас 10 часов. Луна уже высоко, но она на каком-то непрозрачном небосклоне. Ночь вообще странная – тени от меня нет. Луна очерчивается на этом небосклоне розово-желтым, без блеску диском.
Лежали с Колей на соломе. О Петре Николаевиче – как интересна психика человека, прожившего такую изумительно однообразную и от всех внутренне сокровенную жизнь! Что должен чувствовать такой человек?. Все одно и то же дожди, мороз, метель, Иван Федоров… Потом о Таганке: какой редкий, ни на кого не похожий человек! И он – сколько этого однообразия пережил и он! За его век все лицо земли изменилось, и как он одинок! Когда умерли его отец и мать? Что это были за люди? Все его сверстники и все дети их детей уже давно-давно в земле… Как он сидел вчера, когда мы проходили, как головой ворочал! Сапсан! Из жизни долголетнего человека можно написать настоящую трагедию. Чем больше жизнь, тем больше, страшней должна казаться смерть. В 80 лет можно надеяться до 100 дожить. Но в 100? Больше не живут, смерть неминуема. А при таком долголетии как привыкает человек жить! ‹…›
30 июля.
Сейчас, перед обедом, ходили через деревню на кладбище. Пустое место среди изб – бугры глины, битого кирпича, заросшие лебедою, репьями. Двор Пальчикова, подсолнечники на гумне.
Кладбище все в татарках, ярких, темно-лиловых и розовых (другого сорта). И уже приметы осени – уже есть татарки засохшие, из одного шелковистого серого пуха, который будет осенью летать. В картофеле еще есть цветы. По валам чернобыльник.
«Наглый хохот черных женщин. Спросите ее об ее имени – хохот и вранье». Это из Гончарова. То же самое и в русской деревне.
«Голубое небо с белым отблеском пламени». Очень хорошо.
«Если вы ничего не знаете о жизни, что же вы можете знать о смерти?» Конфуций65. ‹…›
2 августа 1911 г.
Погода непрерывно чудесная. Особенно хороши лунные ночи. Вчера, от половины десятого, с час гулял. Обошел весь сад. Уже кое-где хрустит под ногами точно поджаренная листва, чуть пахнет яблоками (хотя их нет), корой, дымком, кое-где тепло, кое-где свежесть. Просветы между стволами на валу. Стоял у шалаша. Какой чудесный пролет на старое кладбище, на светлое поле! Светлый горизонт, розоватый. Сухая наглаженная солома кое-где блестит на земле.
На что похожи копны в поле? Обрывки цепи, гусеницы.
Страстное желание (как всегда в хорошую погоду) ехать. Особенно на юг, на море, на купанье.
8 августа.
Еду в Одессу, пишу под Киевом, в вагоне.
1912
9 мая 1912 г
Юлий, Митя и я ездили в Симонов монастырь. Потом в 5-м часу были у Тестова. Говорили о Тимковском, о его вечной молчаливой неприязни к жизни. Об этом стоит подумать для рассказа.
Ресторан был совершенно пустой. И вдруг – только для нас одних развеселый звон и грохот, кекуок.
19 мая. Глотово (Васильевское).
Приехали позавчера.
Пробыли по пути пять часов в Орле у Маши. Тяжело и грустно. Милая, старалась угостить нас. Для нас чистые салфеточки, грубые, серые; дети в новых штанишках.
Орел поразил убожеством, заброшенностью. Везде засохшая грязь, теплый ветер несет ужасную пыль. Конка – нечто совершенно восточное. Скучная жара.
От Орла – новизна знакомых впечатлений, поля, деревни, все родное, какое-то особенное, орловское; мужики с замученными скукой лицами. Откуда эта мука скуки, недовольства всем? На всем земном шаре нигде нет этого.
В сумерках по Измалкову. У одной избы стоял мужик – огромный, с очень обвислыми плечами, с длинной шеей, в каком-то высоком шлыке. Точно пятнадцатое столетие. Глушь, тишина, земля.
Вчера перед вечером небольшой теплый дождь на сухую сизую землю, на фиолетовые дороги, на бледную, еще нежную, мягкую зелень сада. Ночью дождь обломный. Встал больным. Глотово превратилось в грязную, темную яму. После обеда пошли задами на кладбище. Возвращались по страшной грязи по деревне. Мужик покупал на улице у торгаша овечьи ножницы. Долго, долго пробовал, оглядывал, торгаш (конечно, потому, что надул в цене) очень советовал смазывать салом.
Мужик опять точно из древности, с густой круглой бородой и круглой густой шапкой волос; верно, ходил еще в извоз, плел лапти, пристукивал их кочедыгом при лучине.
Перед вечером пошли на луг, на мельницу. Там Абакумов со своими ястребиными глазами (много есть мужиков, похожих на Удельных Великих Князей). Пришел странник (березовский мужик). Вошел, не глядя ни на кого, и прямо заорал:
Придет время,
Все камушки распадутся,
Престолы Господни нарушатся,
Солнце с месяцем примеркнут,
И пропустит Господь огненную реку
И поморит нас, тварь земную,
Михаил Архангел с небес сойдет,
И вострубит у трубы,
И возбудит всех мертвых от гроба,
И возглаголет:
Вот вы были-жили
Вольной волей,
В ранней обедне не бывали,
Поздние обедни прожирали:
Вот вам рай готовый,
Огни невгасимые!
Тады мы к матери сырой земле припадем
И слезно восплачем, возрыдаем.
(Я этот стих слыхал и раньше, немного иначе.)
Потом долго сидел с нами, разговаривал. Оказывается, идет «по обещанию» в Белгoрод (ударение делает на «город»), к мощам, как ходил и в прошлом году, дал же обещание потому, что был тяжко болен. Правда, человек слабый, все кашляет, борода сквозная, весь абрис челюсти виден. Сперва говорил благочестиво, потом проще, закурил. Абакумов оговорил его. Иван (его зовут Иваном) в ответ на это рассказал, почему надо курить, жечь табак: шла Богородица от Креста и плакала, и все цветы от слез Ее сохли, один табак остался; вот Бог и сказал – жгите его. Вообще оказалось, любит поговорить. Во дворе у него хозяйствует брат, сам же он по слабости здоровья даже не женился. Был гармонистом, то есть делал и чинил гармонии. Сидел в садах, на огородах. Разговор начал певуче, благочестиво, тоном душеспасительных листков, о том, что «душа в волнах, в забытищах».
Потом Иван зашел к нам и стал еще проще. Хвалился, что он так забавно может рассказывать и так много знает, что за ним, бывало, помещики лошадь присылали, и он по неделям живал в барских домах, все рассказывал. Прочитал, как слепые холстину просят:
Три сестры жили, три Марии Египетские были,
На три доли делили, то богаты были.
Одну долю отделили, незрящее тело прикрывали,
А другую долю отделили по тюрьмам-темницам,
Третью долю отделили по церквам-соборам.
Не сокращайте свое тело хорошим нарядом,
А сокрасьте свою душу усердным подаяньем.
Ето ваше подаяние будет на первом присутствии
Как свеча перед образом-Богом.
Не тогда подавать, когда соберемся помирать,
А подавать при своем здоровье,
Для своей души спасенья,
Родителям повиновенья.
На том не оставьте нашей просьбы!
Рассказывал, что если слепым не подают, они проклинают:
Дай тебе, Господь, два поля крапивы
Да третье лебеды,
Да 33 беды!
Новая изба загорись,
Старая провались!
Вечером гуляли. Когда шли на Казаковку, за нами шла девочка покойного Алешки-Барина, несла пшено. «На кашу, значит?» – «Нет, одним цыплятам мать велит, а нам не дает». Мать побирается, девочка все одна дома, за хозяйку, часто