уже существующими внутри отношений языковой системы, то процесс означивания в этом случае не имеет единственного источника или автора. Поэтому не существует «субъекта» письма, поскольку оно превышает его присутствие.
Выбор Деррида самого понятия «письма» также является инструментом полемики с фоноцентризмом. Он стремится показать, что попытка противопоставления понятий речи-письма на основе присутствия-отсутствия, реального и репрезентативного, является иллюзорной, поскольку речь уже структурируется как письмо, существует «письмо в речи». Сомневаясь в идеале фонетического письма, Деррида обнаруживает, что в самом процессе говорения и устном высказывании существует ярко выраженный нефонетический момент. Он стремится показать, что в речи существуют разрывы между фонетическими знаками, которые и функционируют благодаря интервалам и различениям, которые их разъединяют.
Письмо имеет добавочные моменты и довески по отношению к речи. Это может быть зафиксировано в математических надписях или опространствовании вообще, которые нельзя рассматривать как простые аксессуары, свойственные письму. Опространствование и делает возможным письмо. Опространствование в письме, связанное с разрывами между буквами и словами, пунктуацией, символами пространства, не может быть простым зеркалом временных разрывов между звуками речи. Письмо не может быть адекватным отражением речи, ибо начинает жить только в тот момент, когда через опространствование живая речь умирает. В алфавитном, фонетическом письме нет естественной репрезентации фонемы. Письмо не может быть репрезентацией или образом устного слова, поскольку сама фонема невообразима, то есть не существует видимости, которая могла бы быть ей подобна. Начертательная метка и графема в системе фонетического письма не может иметь иконического, символического отношения к фонеме. Таким образом, как полагает Деррида, мы должны в одно и то же время мыслить письмо как внешнее, по отношению к речи, не являющееся ее образом и символом, а с другой стороны, мыслить его как внутреннее по отношению к речи, которая уже содержит в себе письмо. При уничтожении границы между языком и письмом возникает важный вопрос: каким способом сам язык может найти свое основание в общей возможности письма?
Исходя из положений лингвистики Соссюра о том, что язык есть форма, а не субстанция, и что он является членением и артикуляцией, а каждый языковой сегмент является вычлененным сегментом, который, при этом, произволен и случаен, можно заключить о том, что язык в этом случае представляет собой не что иное, как определенную последовательность различений и сегментаций. Именно различение и создает значимость. Логика референций не противостоит логике различении. Идентификация присутственности предмета возможна лишь внутри структуры различий. Референция и есть процесс «опространствования», интервал, промежуток, размещение, разбивка и расстановка.
Это приводит Деррида к мысли о том, что «изначальный», «естественный» язык никогда не. существовал (устное слово как таинственное единство «мысли-звука») и никогда не был не затронутым и не поврежденным письмом, а всегда уже был письмом. Деррида не раз подчеркивал, что то, чему он давал «прозвища» следа, резерва, различания, опространствования, может быть названо «письмом» только внутри строго исторически ограниченного места, то есть внутри самой метафизики. Если бы, другими словами, история метафизики была бы иной, сложилась бы по-другому, то проблематика «общего корня» и «основания» могла быть названа и «речью». Просто «письмо» стало именем того, что никогда не именуется в метафизической традиции запада. Таким образом, если Деррида и называет свое понятие «архэ-письмом», то это происходит вследствие того, что «письмо» было подавлено внутри эпохального репрессивного исторического движения. Движение дифференции получает различные обозначения: след, супплемент, рассеивание, фармакон и др. Каждая подмена одного понятия другим является сдвигом и смещением, который определяется различными метафорическими назначениями и нагрузками терминов. Существует еще одна важная характеристика этих понятий. Деррида в их определении избегает связки «есть», которая указывает на момент присутствия. «Differance» — ни слово, ни понятие; след — ни присутствие, ни отсутствие; опространствование — ни пространство, ни время и т. д. Деррида стремится обнаружить место для вторжения новых понятий, которые невозможно понять в системе традиционных оппозиций. Философ фактически избегает одного единственного, главного слова, ибо его словарь находится в постоянном движении.
Письмо предлагает хотя бы частичную альтернативу метафизическому насилию. Писать — быть открытым случайности, освобождать себя от принудительной привязанности к значению, понятию, времени и истине, которые господствуют в западном философском дискурсе. Письмо несет риск, утрату смысла и значения. Однако ради того, чтобы придерживаться этого риска в языковой практике, «чтобы сохранять то, что не желает сохраняться… Мы должны усилить язык и прибегнуть к помощи уловок, хитростей и симулякров» (Деррида). Письмо превосходит границы Логоса (власти, значения, присутствия и т. п.). Писать — не что иное, как «освободить себя от власти абсолютного знания, вернуть его на положенное ему место, расположить и вписать его внутрь такого пространства, в котором оно лишается своих прав на господствующее положение» (Деррида). Письмо существует не для того, чтобы заявлять о чем-либо, подразумевать или выказывать что-либо, а ради того, чтобы придать смыслу момент «скольжения», уклониться от него. Оно «размножает слова, повергая одни на фоне других, поглощает их в бесконечной и безосновной подмене, существенным правилом которой является независимое утверждение игры, находящейся за пределами значения» (Деррида). Мы должны, по Деррида, мыслить письмо как игру внутри языка. Не зря в «Федре» Платон осудил письмо как игру — пайдиа — детскую забаву, противопоставив его тяжести речи. Письмо — не игра в мире, а игра мира, которая мыслится прежде всяких форм игры в мире.
Архэ-письмо как опространствование не может случиться как таковое внутри опыта присутствия. Феноменология письма невозможна. Опространствование является образом ничто; оно не есть знак, ибо не имеет обозначаемого, референта; оно всегда есть само отсутствие. Опространствование — обозначающее пустоты (пауза, пунктуация, интервал). «Письмо начинается только в момент приближения к той точке, где открывается ничто… импульсивная сила письма заставляет мир исчезнуть. В этот момент время утрачивает свою решающую власть; ничто может действительно начаться» (Бланшо). Письмо означает смерть времени. Опространствование в качестве письма является становлением отсутствия. Оно показывает взаимоотношение субъекта со своей собственной смертью. Это становление не затрагивает субъекта; оно есть становление бессознательным. Это дает возможность понять знаменитую гипотезу Фрейда о сравнимости сновидения с иероглифическим, а не фонетическим письмом. С этой точки зрения мы поймем и мысль Соссюра о том, что язык не является функцией говорящего.
Деррида призывает к новому пространству, благодаря которому мы должны оказаться в конечном счете на той же стороне, на которой и пребывает наш язык. «Мы постоянно пребываем в процессе чтения и письма, в наших мечтах, наших восприятиях, действиях, фантазиях, нашей мысли — но мы продолжаем не осознавать этого, поскольку мы верим в то, что мы знаем, как читать и писать… Но не случилось ли так, что мы разучились знать о том, как писать и читать нашу жизнь с того самого дня, когда мы заявили о том, что знаем, как читать и писать?» (Ф. Соллерс).
Наука о письме — грамматология — должна прийти на место семиотики. И эта подмена необходима, чтобы предоставить теории письма сферу деятельности, которая ей необходима для восстания против логоцентрической репрессии. В свою очередь это явится освобождением самого семиологического проекта, находящегося под контролем лингвистики, которая является его центром, а идеал лингвистического языкового знака — ее моделью.
«Метафизика присутствия» становится главным «камнем преткновения» постструктуралистской философской традиции. Это проявляется в резком неприятии трансцендентальной или репрезентативной теории истины. Со времен античной философии эта территория была прочно захвачена платоновской метафизикой.
Истина не может быть концептуализирована с точки зрения ее полноты, соответствия или само-идентичности. Она не может быть зеркалом внешней или универсальной субстанции. Она не может пониматься с позиции соответствия реальности, ибо реальность всегда превосходит или избегает наших способностей мыслить о ней. «Открытость» становится лишь выражением определенной философской стратегии, систем означивания и дискурсивных практик. Как сказал тот же Деррида, проблема заключается не в том, что истины нет, а в том, что существует «слишком много» истин.
Жиль Делез обращается к ницшевскому варианту «перевертывания платонизма». Понятие истины, со времен Платона, описывало «истинный мир», отличный от данного. «Истинный мир» в качестве своего центра предполагает «истинного человека».
Обращаясь к методологии Ницше, Делез реконструирует вопрос, которым задавался немецкий философ: кто есть тот человек, который желает истинного мира, чего он хочет и каково качество его «воли к власти»? По-видимому, это такой человек, который не желает быть обманутым и стремится не позволять это делать другим. Он предполагает, что находится в ложном мире. Жизнь стремится обмануть, ввести в заблуждение, маскировать и ослеплять. Для того, кто ищет истину, она представляет собой высшую власть лжи. Человек называет жизнь «ошибкой», а мир, который его окружает, — кажимостью, представлением, иллюзией, «покрывалом Майи». Исходя из этого, такой человек желает истины не во имя мира, который есть, а во имя мира, которого нет. Пребывая в «вечном мире», мы выпали в мир представления. Философ платоновской традиции утверждает: «мир безвременен, и я буду рассказывать вам историю о том, как он, переставая быть тем, что он есть в действительности, становится чем-то другим». Для этих философов история является не историей истины, а — историей ошибки. Ницше уничтожает дуалистическую иерархию платонизма. «Истинного мира» не существует, а если бы он и существовал, то его было бы невозможно описать. Этот мир был бы недоступен, а если бы он и был доступен и описан, то стал бы абсолютно бесполезен. «Истинный мир» лишь указывает на «истинного человека», который хочет истины. Однако в таком человеке скрывается другой — человек «духа мщения». Этот биологический, социальный и культурный тип стремится осудить жизнь, видя в ней зло, с помощью так называемых высших ценностей (добра, истины, Бога). Понятие истины появляется и существует в европейской истории за счет нигилистической перспективы.
Однако «истинный человек» должен умереть. А ложь, подавляемая западной философской традицией, должна набрать новую утверждающую силу, встать на услужение новой, сверхчеловеческой формы чувственности. Разрушение истинностной модели приводит к тому, что власть лжи подменяет форму истины. Творческая ипостась лжи — художественная ипостась. Искусство для Ницше стоит больше, чем истина. Художник должен утверждать основное направление активной жизненной формы, освобожденной как от представления, так и от истины. Истина и ложь перестают рассматриваться в качестве мучительной альтернативы. Остается лишь одна власть — власть лжи. Призывая к эстетике Пигмалиона, Ницше видит художника в качестве творца истины. Истина — не то, что должно быть найдено, целенаправленно выслежено и репрезентировано, а — то, что должно быть сотворено. Не существует никакой другой истины, кроме как творение Нового. Истинный человек и обманщик являются звеньями одной и той же цепи. В «Так говорил Заратустра» Ницше представляет ее развернутость: «истинный человек» — высший человек — Заратустра, художник.