Человек государства, человек религии, человек морали, человек науки… Эти персонажи неотделимы друг от друга, а власть лжи им вполне сопутствует. «Истинный человек» и был на самом деле тем начальным звеном, через которое власть лжи и обмана развила свою мощь в других типологических персонажах. Художник является таким же обманщиком и шарлатаном. Однако он становится творцом истины именно тогда, когда чрез него и за счет него ложь достигает своей всепоглощающей власти и триумфа. Утверждая жизнь со всеми ее обманами, обольщениями и соблазнами, художник утверждает власть лжи, фиксируя ее в наивысшей ипостаси, ибо его воля желает метаморфоз, подменяющих неизменную форму истины. Пред нами, по мнению Делеза, две позиции: форма и метаморфоза.
Ложь связывается у Ницше с властью метаморфозы (что связано с Дионисийским началом). Именно потому, что обманщики и фальсификаторы существуют в единой и связанной цепи и соотносимы друг с другом, все они с полным правом могут заявить: «мы, творцы истины». Шарлатан, лжец и обманщик являются главными героями, к которым приковано внимание как Ницше, так и Делеза.
Если мы обратим внимание на историю мысли, как предлагает Делез, то легко обнаружим, что время всегда ведет понятие истины к кризису. И конечно же, отнюдь не в том смысле, что истины изменяются в зависимости от эпохи. Чистая сила времени ведет это понятие к кризису, истине угрожает сама форма времени.
Со времен античности этот кризис намечается в знаменитом аристотелевском парадоксе «возможного будущего». Если истинно, что морской бой может завтра произойти, то нам необходимо будет согласовать друг с другом истинность двух последующих заключений. Либо невозможное приходит из возможного (ибо если бой действительно имеет место, то не существует больше возможности, которая может не исполниться), либо прошлое не с необходимостью истинно (ибо бой мог бы и не произойти). Лейбниц предложил решение парадокса. Он утверждал, что бой равным образом возможен и невозможен, но все это не может быть истинно в одном и том же мире: он происходит в одном мире и не происходит в другом, отличном от него мире, но оба эти мира являются лишь возможными мирами, но не «со-возможными» друг другу. Отсюда и ответ: не со-возможное происходит из возможного; прошлое может быть истинно не будучи истинным по необходимости.
Лабиринты Х.-Л. Борхеса являются откликом на проблемы Лейбница. Лабиринт времени представляет из себя линию, которая разветвляется и, пребывая в разветвленном состоянии, движется сквозь не со-возможность моментов настоящего, поворачиваясь к отсутствующей необходимости истинных моментов прошлого. В романе Цюй Пэна из новеллы Борхеса «Сад расходящихся тропок» его герой не останавливается на выборе одного из возможных вариантов, отметая при этом все остальные, а выбирает их все разом. Понятие «развилки во времени» творит различные будущие времена, которые «множатся и ветвятся»:
«Скажем, Фан владеет тайной; к нему стучится неизвестный; Фан решает его убить… Фан может убить названного гостя; гость может убить Фана; оба могут уцелеть, оба могут погибнуть, и так далее… Иногда тропки этого лабиринта пересекаются: вы, например, явились ко мне, но в каком-то из возможных вариантов прошлого вы — мой враг, а в ином — друг».
Повествование приобретает новый статус. Оно перестает быть истинным, утрачивает претензию на истинность, становясь фальсификацией. И это вовсе не означает, что «у каждого своя правда и истина», а ее содержания многообразны. Здесь просто — власть лжи, подменяющая форму истины, поскольку устанавливает одновременность не со-возможных моментов присутствия или со-сушествование истинных моментов прошлого, истинность которых не дана с необходимостью. В одном мире два героя знают друг друга, в другом — они уже не узнают друг друга; в одном — один герой знает другого, в другом — другой герой знаком с первым и так далее. Однако в противоположность Лейбницу все миры Борхеса принадлежат одному и тому же универсуму, определяя модификации одной и той же истории.
Власть лжи становится главным принципом образного построения, изменяющим его координаты: невозможное приходит из возможного, а прошлое вовсе даже не обязательно является истинным. Никакая форма истины не контролирует время; власть лжи становится адекватным выражением времени. Структура становится «серией», а наррация утрачивает свои однородный и идентичный характер.
Истинный рассказ развивается органически, в соответствии с законными связями в пространстве и хронологическими отношениями во времени. Разнообразие мест и моментов, в которые попадает герой, вовсе не ставит под сомнение эти связи и отношения. Они, скорее, таким образом определяют свои элементы, что рассказ указывает на такие свидетельства, которые связывают их с истиной. Повествование везде соотносится с системой суждения. Фальсифицированное повествование освобождает от этой системы. Сами элементы постоянно изменяются вместе с теми временными отношениями, внутрь которых они входят. Повествование модифицируется не в соответствии с субъективными вариациями, а является следствием разъединенных мест и дехронологизированных моментов. Форма истины объединяет и стремится идентифицировать характер, зафиксировать его цельность; власть лжи неотделима от неуничтожимой множественности. Как подчеркивает Делез, «Я — другой» подменяет Ego = Ego.
Власть лжи существует только в перспективе серий властей, переходящих друг в друга и указывающих друг на друга. Свидетель, герой будет участвовать в той же самой власти лжи, уровни которой он будет воплощать на каждой стадии повествования. Обманщик будет неотделим от цепочки других обманщиков, в которые ему и предстоит перейти. Не существует универсального обманщика, поскольку за ним всегда существует другой.
«Реверсия платонизма» приводит к падению как истинного мира, так и мира представления. Но что же остается в тот момент, когда рушатся эти идеалы? Ответ Ж. Делеза: остаются тела, силы и ничего кроме сил, более не соотносимых каким-либо центром. Становление не имеет центра, силы утрачивают всякие динамические центры, вокруг которых они организуют свое пространство. Движение согласовано с истиной, находится в согласии с ней только, когда оно представляет инварианты, точки тяготения движущегося тела, привилегированные позиции, через которые оно проходит, фиксированные точки, по отношению к которым оно движется. Только в этом случае движение сохраняет свои центры. Движение получает свою независимость в тот момент, когда движущиеся тела и само движение утрачивает свои инварианты. Движение отходит от требований истины, а время перестает сводиться к движению. Децентрированное движение становится ложным и освобожденное время превращается во власть лжи, которая и вступает в свои полномочия в этом ложном движении.
Пытаясь объяснить изменения взгляда на интерпретацию центра, Делез обращается к опыту живописи XVII века. Век барокко ознаменовал собой кризис классического идеала истины. Попытки реставрации центра шли путем глубокого изменения и эволюции наук и искусств. Центр становится чисто оптическим; точка превращается в точку зрения. Однако этот «перспективизм» не был обусловлен разнообразием внешних точек зрения на какой-либо неизменно пребывающий объект. В этом случае идеал истины нашел бы свое законное убежище и получил бы солидную защиту. Как раз-таки здесь — все наоборот. Точка зрения (позиция зрителя) остается постоянной, но всегда внутренней по отношению к различным объектам, которые с этого момента представляются в качестве метаморфозы одной и той же вещи в процессе становления. Проективная геометрия перемещала наш глаз на вершину конуса и предоставляла нам столь же изменчивые «проекции», как круг, эллипс, гипербола, точка, прямая линия, объект как таковой. Объект становится лишь связью своих собственных проекций, собранием или сериями своих собственных метаморфоз. Перспективы и проекции — за пределами истины и явления. Существует лишь определенная точка зрения, которая является принадлежностью вещи в том смысле, что вещь, постоянно трансформируясь в процессе становления, является идентичной данной точке зрения. Именно это Делез и называет «метаморфозой истины». Оптичность центра создало новый режим описания. Истина и ложь не рассматриваются в качестве альтернативы; мы имеем одно — власть лжи.
Так что же остается? «Сад расходящихся тропок»? А «это незаконченный, но и не искаженный образ мира, каким его видел Цюй Пэн» (Х.-Л. Борхес).
Жак Деррида
Сократ был из тех, кто не писал.
Проблема языка никогда не была просто одной проблемой среди многих других. Но как таковая, она никогда еще не захватывала столь глобального горизонта крайне разнообразных областей исследования, гетерогенных дискурсов, сфер различного и разнородного, наряду с их намерениями, методами и идеологиями. Недооценка самого слова «язык» и то, каким образом эта недооценка выдает утрату словаря, искушение перед дешевыми соблазнами, слепое следование моде, сознание авангарда, другими словами, — невежество — служат доказательствами ее воздействия. Инфляция знака «язык» является инфляцией самого знака, абсолютной инфляцией, самой инфляцией. Однако в одном из своих аспектов или оттенков эта инфляция знака также не перестает выступать в качестве знака. Этот кризис есть одновременно и симптом. Он указывает, будто бы не обращая на себя внимание, что историко-метафизическая эпоха в конечном счете должна определяться со стороны языка во всей целостности ее проблемного горизонта. И это должно быть именно так не только в связи с тем, что все те желания, которые стремятся вырваться из игрового пространства языка, вновь вовлекаются внутрь этой игры, но также и потому, что по той же самой причине и самому языку в течение всей его жизни угрожает опасность столкнуться со своей беспомощностью, брошенностью на произвол судьбы, опасность всякий раз возвращаться к своей собственной конечности именно в тот момент, когда его границы исчезают, когда он перестает обеспечивать и сдерживать себя, когда его гарантией выступает превосходящее его бесконечное обозначаемое.
В результате медленного движения, необходимость которого едва доступна восприятию, все то, что по крайней мере около двадцати веков устремлялось вперед и в конечном счете реализовалось в полной мере в бытии, накопленном и собранном под именем «языка», является отправной точкой для того, чтобы передать себя в руки письма, или хотя бы суммироваться под именем «письма». Благодаря едва воспринимаемой необходимости, все это выглядит так, словно понятие письма — более не указывающее на особую, девиантную, производную и вспомогательную форму языка вообще (независимо в каком качестве он берется — в качестве ли коммуникации, отношения, выражения, сигнификации, установления значения или мышления и так далее), не указывающее более на внешнюю поверхность, субстанциальное удвоение главного обозначающего, на обозначающее. обозначающего — является источником, передвигающимся за пределы распространения языка. Во всех смыслах слова письмо охватывает язык и включает его в себя. Само слово «письмо» не прекращает указывать на обозначающее обозначающего, однако несмотря на то, что это может показаться странным, «обозначающее обозначающего» больше не указывает на случайное удвоение и низменную вторичность. В противовес этому «обозначающее обозначающего» описывает движение языка в его источнике. Несмотря на то, что мы только должны будем в этом убедиться, уже возможно предугадать то, что источник, чья структура может быть выражена как «обозначающее обозначающего», скрывает и стирает себя в