путь. Ибо, даже если причины депрессии у одного являются, главным образом, биологическими, а у другого психическими, результат в той области, которая касается языка, является однородным: можно говорить о невозможности переводить в вербальные знаки психические репрезентанты эмоций.
Сказка как постановщик грамматических категорий
Воображаемое играет в реальности роль постановщика психических условий, которые служат основанием для формирования грамматических категорий. Воображаемое избегает языка, усвоенного порой через подражание или повторяющееся принуждение, проявляющегося как искусство применения «самообмана». Несмотря на свое отставание, у Поля никогда не проявлялось симптомов личности «такой, как все». Ребенок удивлял своей способностью использовать творческий потенциал всех своих результатов, поначалу скромных и находящихся ниже «его возраста».
Наконец, время в воображаемом течет не так, как в слове. Это время одной маленькой истории, μνθος в смысле Аристотеля: время, в котором завязывается и разрешается конфликт, то есть то действие, которое может помочь состояться субъекту высказывания. Это — хитрое время, которое составляет вневременность бессознательного, утомительные повторы вечного возвращения, может внезапно принести страдание или принять гневный облик. И наконец, оно привносит проблеск понимания, вопреки которому оценивают предшествовавшую интригу как ту, которая не проявлялась с самого начала в сумбуре невысказанного, — как скрытый замысел, как имплицитное продвижение к цели. Тем не менее во внутренних лабиринтах этого воображаемого времени столько темных ночей, ожиданий, ухудшений… До тех пор пока словесное (символическое) время имеет место, оно является линейным синтаксическим временем (субъект/предикат), в котором говорящий представляется как акт, являющийся актом суждения. Несмотря на то, что мы смогли услышать это ясно выраженное время в высказывании ребенка, не стоит забывать о том, что когда он путается, когда снова внезапно похищает у нас это синтаксическое значение, выражающееся в суждениях, и которое мы считали уже раз и навсегда достигнутым, то нам необходимо восстанавливать лабиринт воображаемого времени для того, чтобы вновь вживлять в него то, что сможет помочь ребенку выйти из того логического тупика, в котором он был блокирован.
Поль употреблял правильно глагольные времена (настоящее, прошедшее и буду шее) тогда, когда дело касалось спряжений или грамматических упражнений. Однако когда он рассказывал историю сам, то употреблял всегда настоящее время. Только наречие свидетельствовало о том, что он хорошо ориентировался в этих раньше, сейчас и потом, но его собственное выражение глагольной системы еще не приняло этого различения. «Раньше я есть малютка, говорил он; сейчас я большой, потом я есть пилотом ракеты». Категории глагольного времени оставались усвоенными абстрактно, так как он произносил их в спряжениях, но они не были творчески реализованы в речи мальчика. Сказочные метаморфозы подвели нас к привлечению смены времен в речи Поля.
Одной из тех, кто нам помогла, была принцесса из сказки «Спящая красавица». Принцессе было шестнадцать лет, когда она уснула из-за зловредной Феи; минуло сто лет; наконец, она пробудилась ото сна, благодаря любви принца, чтобы соединить с ним обаяние своей шестнадцатилетней юности, только уже в другом веке. Эта тема воскрешения, через которое очевидно мертвая личность появляется вдруг прежней, но живой и переносящей свое прошлое за цезуру сна в новый контекст, удивительный и незнакомый, позволяет оценивать течение времени. Ребенок отождествляется с прошедшим детством Спящей красавицы («она была»). Он отождествляется с нулевым, но цельным временем сна, представляющим еще и стагнацию настоящего момента, который поглощает его трудности, который не понимает, «спит» («она спит»). И наконец он отождествляется со временем пробуждения, которое тождественно проекту будущей жизни, которая одновременно является уже реализованной («ее воскресит любовь, она будет жить»). Здесь уже нет угрозы разлуки, а есть уверенность в восстановлении отношений в будущем, в ренессансе. Еще точнее, мне показалось, что это различение, произведенное через сказку между дырой-настоящим, умопомраченным настоящим (сном) и настоящим — точкой отсчета, рывком, актом и его реализацией (пробуждением), различение между уходящим в прошлое первым и вторым открывает будущую жизнь, которая будет для Поля подлинным существованием. Он зафиксировал прошлое и будущее, что позволит ребенку свободно перемещаться во временных категориях.
Заметим, что эти истории, структурирующие субъект и создающие предусловия лингвистических категорий, представляют собой истории любви. Задумаемся над этим, особенно тогда, когда перед нами появляется ребенок со своим невысказанным смыслом.
Жан-Люк Нанси
В ответе за существование
За что мы ответственны? Может быть, за возможные последствия от исследовательского зонда, путешествующего вне солнечной системы, или зыбкую конституцию Боснии-Герцеговины, за юридические проблемы, обсуждаемые через Интернет или превращение предметов африканских культов в произведения искусства, распространение СПИДа или возврат цинги, выведение морских агрикультур или телевизионные программы, общественное участие в поэзии или геноциды всех мастей и их интерпретацию, а может быть, за навязывание миру западного образа жизни? Об этом очень точно сказал Делез: «Мы ответственны не за жертвы, а перед жертвами»1. Наконец, мы ответственны за все, что можно назвать деятельностью или нравами, природой, историей. Мы есть — в этом мы постоянно убеждаем себя, по крайней мере, мыслители и писатели это говорят, — и это уже накладывает на нас ответственность за Бытие и Бога, закон и смерть, рождение и существование нас и всех сущих. Но кто мы? Мы — это мы поодиночке, насколько можно судить о границах индивида (с точки зрения мысли об ответственности, это определить труднее всего), и мы — это мы все вместе, поскольку нам известно лишь бытие-вместе (здесь ответственность порождает проблему выбора). Таким образом, неясности или апории этого знания тоже лежат на нашей ответственности. Наконец, что значит ответственность применительно к знанию или мышлению, ничем не ограниченная в пространстве и времени, в субъектах и областях применения, — все это тоже лежит на нашей ответственности: в конце концов мы ответственны не перед кем-либо, а сами перед собой.
Это не карикатура. Так могло показаться только из-за того, что не просто сконцентрироваться на этой ситуации, которую нельзя игнорировать, поскольку она ясно наличествует в нашем самосознании в данный момент. Ничто не может избежать ответственности, неразрывно связанной с самим существованием, которое мыслится как абсолютное ввиду того, что ни один авторитет или власть, ни один показатель смысла или бессмыслицы не подвластен судьбе (в более широком смысле, истории, року, провидению, предопределению). Иначе говоря, нет такого приспособления, при помощи которого можно было бы измерить нашу ответственность, очертить ее границы и определить объем. И еще: если слово «судьба» должно всегда иметь смысл в том или другом толковании (в смысле трагедии или прогресса, спасения или катастрофы, освобождения или блуждания, μοιρα, ανανκη (призвания или пути), то он должен смешаться со смыслом слова «ответственность». Только безграничная ответственность находится в согласии с судьбой, бросая вызов всем аспектам самой судьбы.
В конце концов, есть ли вообще смысл у слова «ответственность»? Разумеется, безграничная ответственность готова разрушить любую реальную ответственность, перелагая вину с субъекта на субъект и так до бесконечности, примешивая долг в абсолютные и неуловимые отношения свободы и необходимости. Именно так создается двойная идеология обобщенной ответственности: с одной стороны, всегда более обширной ответственности коллективных органов, то есть — организаций, государств, рынков, сетей, систем, и, с другой стороны, ответственности, больше касающейся индивида, в силу которой нужно взять на себя заботу за работу и жизнь, личный досуг, отношения и окружающую среду. Эти системы связаны воедино. С одной стороны, слышится призыв к неразрывным связям, с другой — к разветвленной солидарной ответственности предполагаемых субъектов и, наконец, призыв к ответственности перед абсолютными субъектами разума и права. В конце концов обе стороны пересекаются и взаимно дополняются, а субъект ответственности ускользает и остается неуловимым.
Несомненно, что моральной, юридической и политической целью законодательства при изучении и расследовании инцидентов является определить с осторожностью («prudence» — в древнем и основном значении этого слова, которое изначально имело смысл «ответственность») степень возложенной ответственности. Необходима ответственность сверху донизу, тем более что мера ответственности заранее не дана и не запрограммирована. Пути prudence немногочисленны и четко не обозначены, а понятия «разумный» и «приемлемый» выступают здесь весьма посредственными и слабыми ориентирами. По сути дела, можно сказать, что в мире всеобщей виновности отношение к закону определено и регламентировано. В мире ответственности обязательства субъекта предшествуют и выходят за рамки закона. (В тот и другой мир можно включить греховный христианский мир, в котором больше осуждается грешник, чем сам проступок.) Исполнение ответственных обязательств влечет за собой будущую награду и почести, но может и быть осуждено, если я возьму на себя ответственность за то, за что не имею права брать на себя ответственность.
Итак, попытаемся вновь постичь и соизмерить различные виды ответственности, а также ввести понятия ответственных лиц наряду с их обязанностями и обязательствами, без чего ни один законодатель не сможет определить степень ответственности a priori, в то время как наше самосознание в данный момент все же тщетно будет пытаться схватить обескураживающую безграничность ответственности, способную вызвать скорее страх, нежели беспечную веселость. «Ответственным» зовется существо, смеющее обещать: об этом заявляет Ницше, который, разумеется, первый заговорил о всеобщей ответственности человечества, ответственности без границ за человека и за мир2. Человечество становится здесь само-обещанием, касается ли это его современной истории или становящегося мира. Человек не является существом раз и навсегда данным, также как и существом, предсказанным или положенным кем-то другим или для кого-то другого, а существом, целиком самообещающим, способным «ручаться за себя как за будущность»3, говорит Ницше, и слово «себя» смешано здесь с этим обещанием, и тем самым возложена ответственность, предвиденная с точки зрения вечного закона: в этом — правда, странная, провоцирующая, резкая, безжалостная, как всякая правда.
Важно, что Ницше называет «философом» субъекта этой ответственности. Он пишет: «Философ, как мы понимаем его, мы, свободные умы, — человек, несущий наибольшую ответственность, ощущающий себя ответственным за тотальную эволюцию человечества…»4. Эту фразу можно прочитать двояко. Можно усмотреть в ней «тоталитарный» смысл и допустить, что под словом «философ» подразумевается в чем-то отличный, индивидуальный или коллективный образ, выражающий представление людей, по образу и подобию которого нужно создавать человека. Однако нужно понимать, что, названное или отмеченное здесь словом «философ», не является формой и не смахивает на фантазм, а определимо лишь при помощи понятия безграничной ответственности, каковой является ответственность человека, чей образ не представляет собой нечто раз и навсегда данное, человека как «не установившийся животный тип», — как дальше пишет Ницше5. «Философия» в этом смысле не означает знания или веры, а означает ответственность за все, что не является знанием или откровением, за все, над чем не властна ни индивидуальная судьба, ни, в конце концов, даже понятие или значение.
Эти высказывания Ницше подчеркивают то, что может быть выделено в виде одной из