* * *
Время для меня перестало существовать; по десять часов в день, в полуподвальном зале театра, в скудном и одновременно жестком свете репетиционных ламп я завороженно следил, как на этом маленьком личике, словно подсвеченном еще и изнутри, но тускло, мучительно, сменяют друг друга все оттенки страдания, которые только может придать лицу человека жизнь. Мне были явлены самые глубины души, ее боль, гордость, беззащитностью. И когда мы выходили вместе на улицу, то внезапный дождь или ласковое тепло сентябрьской ночи воспринимались такими, какими они были, — выражением вечного, незыблемого порядка, проявлением того, отчего бьется и страдает сердце любого мужчины и любой женщины, чем был полон я сам и что единственное давало мне силы жить в течение многих и многих недель.
* * *
К., персонаж романа. Молодая еврейка, была депортирована, в лагере служила у эсэсовцев (сестра Х.). Возвращается. Становится актрисой: 1) потому что обрела совершенно невероятную способность рассмешить любого; 2) потому что это хороший способ отгородиться от мира; 3) потому что это дает возможность прожить чужие жизни, и все они неизмеримо предпочтительнее того, что ей довелось увидеть и пережить. А на лице у нее: Бельзен и сострадание. Этому все и аплодируют.
Неловкая и рассеянная. Все у нее горит, пачкается, теряется…
После долгой работы ночью, одни в машине, пустынный Париж, и дождь, который все стучал, не переставая, по железной крыше. На ее лице, освещенном доходящим снаружи слабым светом уличного фонаря, мелькали тени от капелек и ручейков, стекающих по ветровому стеклу. Вокруг этих теней — они двое, укрывшиеся в своем железном домике, а вокруг них — улица, безмолвный город, континент, целый пылающий мир, и он все не может оторвать глаз от этого лица, по которому слезинками стекают тени.
«Наши ласковые, тайные, безлюдные каникулы». Он тряс свесившиеся через стену сада ветви деревьев, и капли воды падали дождем на запрокинутое лицо его подруги. Он пил одну за другой эти капли, которые блестели, словно возбужденные нежные глаза.
* * *
Промышленная цивилизация, уничтожая красоту природы, усеивая огромные пространства промышленными отходами, порождает и взращивает искусственные потребности. Она создает такие условия, что бедным быть просто нельзя, жить в бедности невыносимо.
* * *
Омоложенный Фауст становится Дон Жуаном. Старый, умудренный жизнью дух в юном теле. Взрывоопасная смесь.
То же. Сцена, в которой Дон Жуан присутствует на собственных похоронах. Дон Фауст или рыцарь Запада.
* * *
Аврора. Притча. Дон Жуан познания: ни у одного философа, ни у одного поэта нет подобного образа. В нем нет любви к вещам, которые ему открываются, но есть ум и сладострастие, он наслаждается соблазнами и увлекательной интригой познания, в котором он достигает самых высоких вершин и самых далеких звезд, пока не останется больше ничего, за чем он мог бы пуститься в погоню, кроме разве что того в познании, что причиняет боль, так пьяница кончает тем, что пьет абсент или азотную кислоту. Поэтому-то он в конце концов жаждет ада. Это последнее знание, которое его соблазняет. Вполне вероятно, оно разочарует его, как и все, что он уже познал. Тогда ему придется застыть уже навечно в своем разочаровании. Самому стать каменным гостем, он возжелает последнего пира познания, но попировать ему так и не удастся. Ибо в целом мире вещей не сыщется и крошки, способной утолить его голод.
* * *
Прогрессивная интеллигенция. Этакие штопальщики-диалектики. Если у кого-то голова уже не выдерживает, они своими рассуждениями подштопывают то, что порвалось под действием фактов.
* * *
Есть в мире движущаяся параллельно силе смерти и принуждения еще одна огромная сила, несущая в себе уверенность, и имя ей — культура.
* * *
В Ветхом Завете Бог сам не говорит ничего, словом ему служат живые люди. В них-то я и любил всегда то, что есть в этом мире священного.
* * *
17 июля.
Корд. Тихо и прекрасно. Безлюдный огромный дом, вымерший город. Я начинаю ощущать, как во мне течет время, вновь обретаю дыхание. Вокруг Корда — идеальное кольцо холмов, на которое опирается небо — ласковое, просторное, одновременно облачное и ясное. Ночью с безумной быстротой на Западный холм опускается Венера, крупная, как персик. На мгновение задержавшись на гребне холма, она внезапно исчезает, точно жетон, провалившийся в щель. Тут же горохом рассыпаются звезды, а Млечный Путь на глазах густеет.
* * *
24 июля.
Прекрасная и обезлюдевшая деревня, в которой уже что ни дом — то развалина. В выпотрошенных и уже заросших крапивой сараях ржавеют старые колеса бороны, огромные пауки-старики расхаживают, точно привидения, по этому пустынному царству. Все хлынули в города, на заводы, к коллективным удовольствиям. А здесь, рядом с нами, медленно умирает старый уклад, и полуразрушенные дома об этом свидетельствуют. Сказал об этом М., и он мне ответил, что воспринимает это не как смерть, а как ожидание. Ожидание чего? — Мессии.
* * *
Буддизм — это атеизм, ставший религией. Возрождение после нигилизма. Кажется, единственный случай. И стоящий того, чтобы над ним поразмыслить, особенно нам, борющимся с нигилизмом.
* * *
Нельзя требовать у страдания доказательств его подлинности. Так дойдешь до того, что не сможешь посочувствовать почти никому.
* * *
Самоубийство старушки-англичанки. В дневнике уже много месяцев она каждый день записывала одно и то же: «Сегодня не приходил никто».
* * *
Русские старообрядцы считали, что на правом плече мы носим ангелочка, а на левом — чертика. Это может пригодиться для театральной постановки (Дон Фауст?): ангелок и чертик растут в зависимости от того, как их кормят. Обычно или один, или другой растет гораздо быстрее. Мой герой появляется с двумя маленькими персонажами одного роста. Их диалоги, между собой, героя с этими двумя, каждого из них с героем и т. д. и т. п.
* * *
8 августа 1957 г. Корд.
Перечел «Преступление и наказание» и впервые всерьез усомнился в своем призвании. Раздумываю, не бросить ли все, в самом деле. Всегда считал, что творчество — это диалог. Но с кем? С нашей литературной средой, где в почете злоба и посредственность, а главный прием в критике — оскорбление? С обществом? С народом, который нас не читает, с буржуазией, которая читает одни газеты да пару модных книжек в год? Творец сегодня может быть только одиноким пророком, которого точит, грызет потребность сотворить нечто грандиозное. Творец ли я? Мне казалось, что да. Точнее, казалось, что я способен стать им. Сейчас я в этом сомневаюсь, к тому же велик соблазн отказаться от этих постоянных усилий, которые делают меня несчастным, даже когда я счастлив, от этой никчемной аскезы, от этого слепого следования какому-то неведомому зову. Занимался бы себе театром, писал бы время от времени какие-нибудь пьесы, не особенно усердствуя, и скорее всего чувствовал бы себя свободным. Зачем соваться в уважаемое, честное искусство? Да разве я способен на то, о чем мечтаю? А если не способен, к чему тогда все эти метания? Освободиться от этого и заняться разной ерундой! На это шли и более великие, чем я.
* * *
Комментарий к «Падению», потому что они так и не поняли. Здесь выведены и высмеяны современный тип поведения и эти неуместные, даже неприличные для нерелигиозного человека угрызения по поводу своей греховности. Ср. Честертон: «В XIX веке (как и в XX) полным-полно христианских идей, которые при этом совершенно безумны».
О том, что Ленин никогда не имел дела с массами. Ср. Шпербер: левые силы и четвертый пункт Трумена.
То же. Фрейд совершенно не ощущал себя врачом по призванию, не испытывал никакого «сочувствия к страдавшему человечеству».
Немезида. Глубинное родство марксизма и христианства (развить). Поэтому я против них обоих.
* * *
Отказаться от блеска, когда вполне можешь блистать, нравиться и т. п. Нужно лишь чуть-чуть искусственности, но в конце концов она пожирает все. Изводить себя (столько, сколько нужно) — занятие в конечном счете более плодотворное, чем все время болтать и куда-то ходить невесть зачем.
Нужно: не просто кого-то любить, ничего от него не требуя, но любить того, кто ничего тебе не даст.
* * *
17 октября.
Нобелевская премия. Необычное чувство страшной усталости и тоски. В 20 лет, голый и босый, я знал, что такое настоящая слава. Мама.
* * *
19 октября.
В ужасе от того, что произошло и чего я не просил. А в довершение еще и подлые выпады, от которых сердце ноет. Ребате смеет рассуждать о моей тоске по расстрелам, хотя, когда его в свое время приговорили к смерти, я вместе с другими писателями-участниками Сопротивления просил о помиловании в том числе и для него. Тогда его помиловали, но сейчас он не хочет отплатить мне тем же. Вновь хочется уехать из этой страны. Но куда?
Само по себе творчество, само по себе искусство, его тонкости, каждый день и этот разрыв… Презирать — это выше моих сил. В любом случае нужно подавить в себе тот ужас, необъяснимую панику, в которую меня повергло это неожиданное известие. Для этого…
«Они не любят меня. Разве это причина для того, что не благословлять их?» Н.
Святые боятся совершаемых ими самими чудес. Они не могут любить ни их, ни себя в них.
* * *
В течение месяца три приступа удушья, усугубляемых панической клаустрофобией. Постоянная неуравновешенность.
Усилия, которые я неустанно прилагал, чтобы соединиться с другими на почве всеобщих ценностей, чтобы самому обрести равновесие, оказались не совсем тщетными. Сказанное или найденное мною может, даже должно пригодиться кому-то. Но не мне, увязшему сейчас в каком-то безумии.
* * *
5 марта.
Беседа с де Голлем. На мои слова о возможности беспорядков в случае потери Алжира и о ярости алжирских французов в самом Алжире: «Ярость французов? Мне 67 лет, и я ни разу не видел, чтобы француз убивал французов. Сам я не в счет».
Сравнивая Францию с остальным миром. «По большому счету, — сказал он, лучше Франции ничего пока не придумано».
* * *
Те, кому действительно есть что сказать, никогда этого не высказывают.
* * *
В Алжир на «Керуане». Двойной слой водяной пыли. Первый образует вспенивающаяся, шипящая волна, которая разбивается о борт корабля — и тут же ее уносит яростный порыв