людей моего поколения и любителей кино всех возрастов, которые смотрят снова и снова, как она, легкая и грациозная, танцует со своим незабвенным Фредом Астером. Вдумавшись (и вглядевшись), можно обнаружить, что у Астера, скорее всего, были более одаренные партнерши, а у самой Джинджер, когда она не танцует, походка тяжелая, чуть подагрическая, как у Де Сики[81] в роли фельдфебеля из фильма «Хлеб, любовь и фантазия».
Но какая разница? Это они – классическая пара, это их воздушные вальсы и залихватская чечетка сотворили миф, который десятилетия спустя вдохновил Феллини на создание фильма «Джинджер и Фред».
Но я не собираюсь вдаваться в ностальгические воспоминания. Дело в том, что Джинджер и Фред, те, настоящие, задали модель жизни как спектакля и спектакля как жизни – модель, которая ныне восторжествовала в нашем обществе. Сами они, впрочем, этого не знали, а полагали, что всего-навсего делают мюзикл.
Все знают, что мюзикл – это такой спектакль, сначала поставленный в театре, а затем снятый в кино, где герои то говорят, то поют. Вот вам достаточная причина, чтобы заявить: нет, в мюзикле все не так, как в жизни; но то же самое можно сказать и об опере или оперетте.
Однако же у американского мюзикла есть другая особенность: если насчет оперы никто не задается вопросом, почему герои поют, а не говорят и как это может быть, чтобы девушка в последней стадии чахотки испускала трели, каких не выдержат и здоровые легкие, то в мюзикле такую странность пытаются чем-то оправдать. История, которая там рассказывается, – это история о том, как некие персонажи готовят постановку мюзикла.
Следовательно, мюзикл всегда говорит в основном о самом себе; это – модель метаромана, который литературные критики считают порождением постмодернизма: романа, где повествователь выводит персонажа, который пишет роман, как правило, тот самый, который предлагается читателю.
Будучи так построен, мюзикл уже предполагает, что жизнь – это некий спектакль, поскольку превратности, которые преодолевают персонажи, стоят на пути к великой, героической цели: поставить спектакль на сцене. Дойти до премьеры, добиться триумфа – для Джинджер и Фреда то же самое, что для Ахилла победить Гектора, а для Улисса – захватить Трою. То и дело незаметно переходя от спектакля к жизни, персонажи мюзикла никогда не знают, где жизнь, а где игра.
Этим объясняется, почему Фред Астер приходит на все любовные свидания во фраке и почему в сцене, где по законам реалистического кино он должен был бы привязать Джинджер к спинке кровати (или она его – и оба должны были предаться безудержной страсти, как того требует основной инстинкт), он вместо этого кружит партнершу в танце. При этом поет. Сублимирует эротику.
Вот в чем величие и прелесть Джинджер и Фреда: говоря нам с улыбкой, что жизнь – спектакль, они в спектакле и оставались, не изливаясь со сцены в реальную жизнь. Я хочу сказать, что Фреду Астеру никогда не приходило в голову баллотироваться в президенты Соединенных Штатов только на том основании, что он неподражаемо отбивает чечетку.
Однако же, помимо воли божественных Джинджер и Фреда, их урок был воспринят совсем по-другому. То, что мы теперь называем «политикой-спектаклем», зрелищной политикой, – не что иное, как медленное развертывание основного принципа мюзикла. Подумайте только: ведь самые ожесточенные политические дебаты по телевизору уже проводятся не о том, «как управлять страной», а о том, «как представить на сцене хорошие политические дебаты»: во время дебатов дебатируются правила дебатов, обеспечивается равновесие сил, создаются равные условия.
Если раньше люди жили, занимались политикой, а потом шли в театр или в кино посмотреть, как комики лупят друг друга по морде, то теперь занимаются политикой, лупя друг друга по морде и ожидая одобрения тех, кто, дабы приобщиться к политической жизни, глядит, прильнув к экрану телевизора, как политики лупят друг друга по морде.
Этим объясняется и тот факт, что за душой у политиков осталось несколько плоских шуточек и пара расхожих мыслей: ведь в политике, как в мюзикле, все теперь построено на экивоках, на игре недоразумений. Джинджер принимала Фреда за другого, а Фред всегда считал, что Джинджер любит другого; оба прилагали все усилия, чтобы породить недоразумение, а потом сам ход действия приводил к узнаванию и счастливой развязке. Немногим отличаются от этого современные политические игры.
С одним непредвиденным последствием: зрители тоже решили принять участие в спектакле. И сказали неправду в предвыборных опросах. И тот, кто уже мнил себя победителем, бросился, отбивая чечетку, в объятия Джинджер, которая на самом деле любила другого.
Речений истинных высокое зерцало[82]
Языки и модели поведения
Как наговорить плохих слов в момент
Книжное приложение «Туттолибри» к газете «Стампа» решило провести опрос среди читателей, чтобы установить, какое слово является самым ненавистным и какое – самым любимым, а «для затравки» выяснило мнение на этот счет некоторых писателей. Должен сказать, что я согласен с полученными ответами, по крайней мере по части ненавистных слов (мне кажутся таковыми: «момент», «оптимизировать» и «потребитель»).
Что же касается самого любимого слова, тут я пребываю в некоторой растерянности. Конечно, в английском мне нравятся flabbergasted, discombabulated, preposterous и jeopardize[83], в немецком – gemütlich[84], в испанском – desarollo[85] и во-французском – à savoir[86], но это просто шутливые реакции ксеноглота[87] (тоже ничего). А в итальянском – не могу сказать: потому что ведь то слово хорошо, которое в данный момент, в данном контексте выразительно описывает ситуацию и ложится на свое место. «Тонуть» – прекрасно у Леопарди[88], но может оказаться банальным, когда речь идет о неуспехе предприятия, и ненавистно тому, кто размышляет о любовной лодке, разбившейся о быт. На страницах «Стампы» Фердинандо Камон находит прекрасным слово «любовница» и неприятным – «жена», но я не могу избавиться от мелкобуржуазных воспоминаний моего детства, в которых выражение «его любовница» относилось к густо накрашенной особе в мехах, встречавшейся с жирным чиновником в убогом окраинном баре перед блюдом, на котором лежали конфетки с ликером.
Но если вне контекста одни слова не милее других, не следует ли то же самое в отношении слов ненавистных? «Момент» может звучать изящно в устах матери, которая хочет успокоить ребенка. И слово, которое я ненавижу больше всего, – «спрягать»? Может быть, при первом употреблении оно звучало как смелая метафора. А «точно!» в значении «да»? В первых выпусках телевикторины оно было уместно, как победный клич, славящий выдающуюся память игрока.
В какой момент слово становится ненавистным? Камон не выносит слова «потребитель» (оно вызывает у него ассоциации с грязным дикарем, который теребит раскиданные перед ним потроха). Но я помню, когда это слово в конце пятидесятых впервые появилось – кажется, в художественной критике Джилло Дорфлеса, – многие восприняли его с большим удовлетворением, потому что оно избавляло от тяжкой обязанности делать неоправданный выбор между «читателем», «зрителем» и «слушателем», когда речь шла обо всех видах искусства сразу (и приходилось использовать такие смешные выражения, как «ценитель» и «знаток»). «Потребитель» – более нейтрально; ведь красота – это благо, которое можно ценить разными способами. Лонги[89] провел перед картиной Пьеро делла Франческа всю жизнь; некоторые время от времени ее рассматривают (хотя бы в репродукциях) и посвящают ей четверть часа вдумчивого созерцания; а другие, бросив беглый взгляд, пробегают по музейной зале, – и все понимают, что она прекрасна. «Потребитель» – хороший нейтральный термин, которым можно определить эти разные способы приобретения художественного опыта.
Что делает это слово ненавистным? Тот факт, что (в первую очередь из снобизма и во вторую – из стадного чувства) его стали употреблять даже тогда, когда в этом нет особой необходимости, например, говоря, что выставку посетило множество потребителей, – хотя в данном случае достаточно было сказать о множестве зрителей. Ненавистным слово становится, когда оно расходится в массы и его начинают употреблять где ни попадя. Бетховена тоже можно возненавидеть, если он становится позывными радиотакси.
Представьте, что вы однажды знакомитесь на лестничной клетке со своим соседом по дому; он приглашает вас на чашечку кофе в бар и рассказывает анекдот – ничего особенного, но вполне сносный. Вы сочтете его приятным человеком и разойдетесь, довольные друг другом. Представьте теперь, что вы сталкиваетесь на лестнице каждый день, три раза в день, и всякий раз он угощает вас кофе и анекдотом. Очень быстро вам захочется схватить его за горло и держать, пока он не отдаст концы. То же самое происходит и со словами.
Прежде всего, слова делаются ненавистными потому, что нас бесит лень тех, кто использует их, оставляя киснуть в словаре множество других прекрасных слов. Подумайте, сколько у нас есть разных способов сказать (взамен слова «момент»), что мы постараемся сделать что-то очень быстро: мигом, немедленно, сию секунду, в мгновение ока, быстрее молнии, как на крыльях, «мама» не успеешь сказать, «пять сек», через гран времени, в крупицу вечности…
Нет, плохих слов не существует; даже какофоническое «встрять» (не говоря уж о «встрявшем», «встрянувшем» и «встревавшем») может звучать уместно и грациозно, почему бы и нет, в соответствующем контексте. Слова невинны; это мы, используя их без фантазии, делаем их ненавистными.
Как публично сквернословить
В новом романе Курта Воннегута «Фокус-покус» главный герой решает не сквернословить и ограничивается выражениями вроде «вот кусок экскрементов!», «что за головка пениса!», «какой дом терпимости!». Очень уместная инициатива – когда политические мужи на страницах газет выражаются как дворники, а на телеэкранах появляются почтенные синьоры, которые обсуждают насущные проблемы в выражениях, эксплицитно относящихся к частям тела, обычно укрытым так называемым нижним бельем.
Помню, как в этой самой рубрике некоторое время назад я сам отстаивал право употреблять словечко «засранец» в тех случаях, когда приходится выражать самую сильную степень негодования. Но польза сквернословия – как раз в его исключительности. Использовать матерщину слишком часто – все равно что переписать целиком оперу Россини «Синьор Брускино», оставив только удары смычков по пюпитрам и заставив молчать другие инструменты. Муссолини, в трагический момент истории Италии, заявил в парламенте, что сделает из этой серой и невнятной залы бивак для своих легионов, и эта фраза звучала пугающе, в то время как если бы он сказал (и именно таков был смысл его заявления): «Говнюки, да я вас мог бы в задницу засунуть как два пальца обоссать!» – к нему бы отнеслись как к обыкновенному хулигану или заметили бы иронично, что условное наклонение здесь неуместно, потому что событие уже про изошло.
Искусство оскорбления, воспетое Борхесом («Ваша супруга, сэр, прикрываясь тем, что служит в борделе, продает контрабандные товары»[90]), утрачено, ничего не попишешь. Но, по крайней мере, следует совершенствоваться в искусстве парафразы. Вот почему, к вящей пользе политических и общественных деятелей, ниже следуют некоторые выражения, несомненно изящные и отточенные, под чьим причудливым покровом знатоки могут распознать оригинальные выражения, куда более вульгарные и обыкновенные. И при этом предлагаемые варианты ничуть не уступают им в крепости.
«Вы обладаете черепной коробкой, более приспособленной для размножения, чем для рассуждения». «Не проследовать ли вам туда, где вы сможете найти себя в качестве пассивного партнера в осуществляемых по взаимному согласию отношениях совершеннолетних мужчин?» «Перестаньте, о содержимое дистального отдела толстой кишки, выделяемое при дефекации![91]» «Вы, тот, кто в день своего рождения был связан пуповиной с гражданкой, которая довела свою полиандрию до форменного неистовства!»
«Ого, какой лакомый кусок бартолиниевых желез и фаллопиевых труб!» «Этот-то? Да он от страха готов непроизвольно выделять непереваренные остатки пищи, продукты превращения и гниения пищевых веществ, остатки желчи и кишечной слизи с огромным количеством бактерий![92]» «Густаво лишь на пятьдесят процентов добился обморока самостоятельно». «Пожалуйста, не крутите мне то, что древние римляне называли “свидетелями зрелости”». Как сказал Данте, «воспользовался конечным отделом толстого кишечника в качестве инструмента для подачи военных сигналов»[93].
«Не льстите… ваши вкусовые сосочки потеряли всякую чувствительность благодаря обычно предпочитаемой вами еде, уже прошедшей все необходимые трансформации в нашем организме, увеличивая общий рост энтропии!» «Если вы не прекратите, я намерен ввести подошвенную часть моих ботинок “Тимберланд” в соприкосновение с вашей паховой областью и снабдить вас импульсом, который позволит преодолеть значительное расстояние, не прибегая к обычным способам перемещения!» «Вы достойны всяческого осуждения, о персона, чья задняя нижняя часть тела нуждается в немедленном вмешательстве пластического хирурга!» «О женщина, занимающаяся оказанием сексуальных услуг за деньги всем желающим! Я, кажется, потерял кошелек!»
Начало: «В ходе своей поездки по США Папа сумел сказать американским католикам то, что смогло их воодушевить, отделавшись общими словами о том, что могло их рассердить, и не поставил Клинтона в неловкое положение». Вероятное продолжение: «Верховный понтифик продемонстрировал замечательный профессионализм при исполнении своих обязанностей». Начало: «Сантехник Фемистокл подсоединил трубу забора питьевой воды к канализационной трубе. Госпожа Розина отказалась платить за проделанную работу». Вероятное продолжение: «Госпожа Розина обвинила Фемистокла в недостаточном профессионализме; Фемистокл ответил, что не собирается обсуждать с ней свой профессионализм и намерен обратиться в профсоюз сантехников, чтобы отстоять свою репутацию среди профессионалов».
Начало: «Юноша Филиберто до смерти забил своих родителей. Это выяснилось потому, что он пришел на дискотеку, еще заляпанный мозговой тканью». Вероятное продолжение: «С редкостным профессионализмом Филиберто сумел прекратить существование тех, кому он обязан жизнью, но продемонстрировал также недостаток профессионализма в сокрытии следов преступления».
Некогда просто сказали бы, что Войтыла знает свое дело, Фемистокл – кретин, а Филиберто – несчастный сумасшедший. Но в наши дни сделалось весьма затруднительно проводить политические дебаты, обсуждать какое-нибудь противоречие, говорить о каком-либо деле, не выводя на сцену профессионализм. Об этой дурной привычке или причуде уже говорилось неоднократно, но, поскольку избавиться от нее никак не удается, к ней поневоле приходится возвращаться.
Известно, что если кто-то повторяет на каждом шагу: «Знаешь, мне можно верить, потому что я всегда говорю то, что думаю, и для меня честность превыше всего» – значит, мы имеем дело с законченным лжецом. Равным образом, эта мания подчеркивать свой или чей-то профессионализм подсказывает: в наши дни считается само собой разумеющимся, что никто больше не знает толком, как выполнять свою работу. Мало того, кажется удивительным, что кто-то делает ее хорошо,