соединил ладони, вперил в Бельбо взор, полный безграничной симпатии, и проговорил:
— Юноша, позвольте мне называть вас именно так, я ведь мог бы быть и отцом вашим, ну, отцом вряд ли, потому что я еще молод, скажу более, моложав, но мог бы быть вашим старшим братом, надеюсь, вы согласитесь с этим. Говорю я от чистого сердца, и знакомы мы с вами издавна. У меня сложилось впечатление, что вы перевозбуждены, находитесь на пределе сил, с измотанными нервами, скажу сильнее, утомлены. Не думайте, что я не ценю ваших усилий, мне известно, что вы душою и телом преданы работе в нашем издательстве, и настанет день, когда это будет учтено, в терминах, скажем так, материальных, потому что и об этой стороне дела думать не зазорно. Но сейчас бы я на вашем месте взял на какое-то время отпуск. Вы говорите, что находитесь в некоторой щекотливой ситуации. Откровенно говоря, я бы не драматизировал, хотя, позвольте мне заметить, для нашего реноме было бы огорчительно, если бы один из наших сотрудников, позвольте мне сказать даже, из самых лучших, оказался бы замешан в некую нелепую историю. Вы говорите, что кто-то приглашал вас для объяснений в Париж. Я не требую от вас подробностей, я вам просто верю, таков уж я по натуре. Так что же? Почему бы не поехать, чтобы все выяснилось раз и навсегда? Вы сообщаете, что вступили в отношения — как бы это выразиться — конфликтуальные… с господином Алье, истинным джентльменом. Я не требую отчета о том, что же именно произошло между вами, и в любом случае не придавал бы особой важности случайному совпадению имен, которое произвело на вас столь разительное впечатление. Сколько людей на этом свете носит фамилию Жермен или Джермани; что же из этого? Если Алье приглашает вас в Париж, чтобы во всем разобраться, откровенно говоря, почему бы вам не съездить? Это ведь не конец света. В отношениях между людьми ценнее всего простота и откровенность. Поезжайте в Париж, и если у вас есть что-то на сердце, не запирайтесь. Что на уме, то пусть будет и на языке. К чему все эти секреты! Доктор Алье, если я правильно понимаю, огорчается, что вы не хотите рассказать ему, где лежит какая-то хартия, картинка, картонка или карта — я не понял, о чем конкретно речь, но, в общем, у вас она есть, и вам все равно она ни к чему, а, может быть, нашему другу Алье она понадобилась для научной работы. Мы ведь должны помогать друг другу, тем самым и развитию культуры. Разве вы не согласны с этим? Так уступите ему эту картонку, эту карту, этот атлас мира, меня не интересует знать, чего конкретно вы не поделили. Если он так о ней беспокоится, значит, должна быть тому некая причина, безусловно уважительная причина, как-никак мы имеем дело с джентльменом до мозга костей. Поезжайте в Париж, и увидите: доброе рукопожатие — и тяжесть с души вон. И не расстраивайтесь по мелочам. В любом случае вы прекрасно знаете: если вам хоть в чем-либо понадобится помощь, достаточно только обратиться ко мне. — После этого Гарамон нажал на переговорное устройство: — Госпожа Грация… Ну вот, ее нет. Когда нужно, ее не бывает на месте. Что прикажете делать. У вас свои огорчения, но если бы вы только знали, что приходится выносить мне. Я с вами прощаюсь, если вы увидите в коридоре госпожу Грацию, попросите ее зайти сюда. И прошу вас, хорошенько отдыхайте.
Бельбо вышел в коридор. Госпожи Грации не было на месте, он увидел, как загорелась красненькая лампочка на персональной линии Гарамона. Тот кому-то звонил. Бельбо не смог удержаться (я уверен, что он в первый раз в жизни пошел на подобный поступок). Он поднял трубку и услышал обрывок разговора. Гарамон извещал кого-то:
— Не беспокойтесь. Мне кажется, я его убедил. Он поедет в Париж… Ну что вы, это мой долг. Не случайно ведь мы с вами являемся членами одной и той же духовной кавалерии!
Значит, и господин Гарамон составлял собой часть тайны. Какой же тайны? Той самой, которую он один, Бельбо, был способен поведать миру. И которая не существовала.
Наступал уже вечер. Бельбо отправился к Пиладу, поболтал там с кем-то у стойки, злоупотребил алкоголем. На следующее утро он пошел к своему единственному другу, единственному, который еще был на свете. К Диоталлеви. За помощью к человеку, который в это время умирал.
И от этой последней их беседы внутри Абулафии остался лихорадочный пересказ, в котором я не мог разобрать, какие слова принадлежали Диоталлеви, какие — Бельбо, потому что и тот и другой заговаривались, выборматывая единственную правду, понимая, что миновало то время, когда было можно драпироваться вымыслом.
110
И случилось рабби Измаилу бен Элиша, и его ученикам, уча книгу Йецира, ошибиться в движениях и зашагать обратно, и ушли все они по пояс в землю, из-за силы букв.
Никогда он не видел его таким альбиносом, хотя уже не было ни волос ни ресниц ни бровей. Напоминало бильярдный шар.
— Извини, — сказал он. — Поговорим о моих делах?
— Валяй. У меня нет дел. Есть Удел. С большой У.
— Я слышал, что нашли новый метод лечения. Эта хворь быстро развивается у двадцатилетних, а у тех, кому под пятьдесят, она идет медленно, тем временем разработают правильную терапию.
— Говори за себя. Мне еще не под пятьдесят. У меня молодой организм и мне полагается более быстрая смерть. Ты видишь, мне трудно говорить. Рассказывай свое дело, я пока отдохну.
Из уважения, из повиновения, Бельбо рассказал ему свое дело. И тогда заговорил Диоталлеви, булькая, как Оно в научно-фантастическом фильме. Он был и видом похож на Оно — прозрачностью, отсутствием границ между внутренностью и внешностью, между кожей и мясом, между клейким белым пухом, вылезавшим из пижамы, вспученной на животе, и клейковинным клубом нутра, который только рентген-лучи или последняя стадия болезни умеют прорисовать с такою четкостью.
— Якопо, я лежу здесь и не знаю, что делается в мире. Поэтому я не могу судить о том, что ты мне рассказываешь сейчас, происходит ли это только внутри тебя или вне тебя. В любом из случаев, кто-то стасовал, смешал и переиначил слова Книги сильнее, чем позволено.
— Что это значит?
— Мы согрешили против Слова, сотворившего и удерживающего мир. Ты терпишь наказание за это, так же как и я. Между нами нет различий.
Появилась сиделка, подала ему что-то для смачивания губ, сказала Бельбо, что утомлять больного не надо, но Диоталлеви взбунтовался:
— Оставьте в покое. Я должен сказать ему Истину. Вы владеете Истиной?
— Ох, ну и вопрос, что вам сказать, прямо не знаю…
— Тогда идите. Это мой друг, я говорю ему важную вещь. Послушай, Якопо. Как внутри человеческого тела имеются члены, суставы и органы, так же и в Торе, понятно? И как внутри Торы есть члены и суставы, так же и в теле.
— Ладно.
— Рабби Меир, когда он учился у рабби Акибы, подмешивал витриоль[130] к чернилам, и учитель не говорил ничего. Но когда рабби Меир спросил у рабби Измаила, добро ли он делает, тот ему ответил: сын мой, будь осмотрителен в своем труде, потому что это труд Господен, и если ты потеряешь хотя бы букву или лишнюю букву напишешь, ты испортишь весь мир… Мы хотели переписать Тору, но не боялись недописать или приписать, буквой больше или меньше…
— Мы же в шутку…
— Шутки недопустимы с Торой.
— Но мы шутили над историей, над тем, что писано другими.
— Может ли писание, творящее мир, не быть Книгой? Дай мне немного воды, нет, не в стакане, намочи платок. Спасибо. Теперь слушай. Перемешивая буквы Книги, мы перемешиваем мир. От этого никуда не уйти. Любой книги, даже букваря. Разве типы вроде твоего доктора Вагнера не утверждают, что у того, кто играет со словами, анаграммами и переворачивает вверх дном словарь, черная душа и он ненавидит своего отца?
— Это не совсем так. Эти типы — психоаналитики и говорят так, чтобы заработать. Они не имеют ничего общего с твоими раввинами.
— Имеют, имеют, все они раввины. И все они говорят об одном и том же. Ты думаешь, что раввины, размышляя о Торе, имели в виду какой-то свиток? Они говорили о нас, о тех, кто хочет обновить свое тело при помощи языка. Теперь слушай. Чтобы обращаться с буквами Книги, нужно быть очень набожным, а мы такими не были. Любая книга прошита именем Бога, а мы составляли анаграммы из всех книг истории и не молились. Молчи и слушай. Тот, кто занимается Торой, поддерживает мир в движении, а когда читает или переписывает заново, поддерживает в движении свое тело. Ибо нет такой части тела, у которой не было бы эквивалента в мире… Намочи платок, спасибо. Если ты нарушаешь Книгу, ты нарушаешь мир, если нарушаешь мир, то нарушаешь тело. Вот чего мы не поняли. Тора выпускает какое-нибудь слово из своей оболочки, оно является на мгновение и сразу же прячется. И является оно только тому, кто его любит. Это можно сравнить с очень красивой женщиной, которая прячется в своем жилище, в глухой комнатушке. У нее единственный возлюбленный, о существовании которого никто не подозревает. И если кто-то другой захочет ее изнасиловать, схватить ее своими грязными лапами, она взбунтуется. Она знает своего любовника, приоткрывает дверь и показывается на мгновение. И тут же снова прячется. Слово Торы открывается только тому, кто его любит. А мы, мы хотели говорить о книгах без любви и в шутку… Бельбо снова смочил ему губы платком.
— Ну и что?
— А вот что: мы захотели сделать то, что нам не было позволено, к чему мы не были готовы, Манипулируя словами Книги, мы хотели создать Голема.
— Не понимаю.
— Ты уже не можешь понять. Ты — пленник твоего создания. Но твоя история происходит все еще во внешнем мире. Не знаю как, но ты можешь выпутаться. Со мною же все обстоит иначе. Я экспериментирую на своем теле с тем, что мы делали шутки ради в Плане.
— Не говори глупостей, все дело в клетках…
— А что же такое клетки? Месяц за месяцем, как набожные раввины, мы произносили разные комбинации букв Книги, GCC, CGC, GCG, CGG. То, что говорили наши губы, заучивали наши клетки. А что сделали мои клетки? Они придумали другой План и теперь движутся по своему усмотрению. Мои клетки придумывают историю, которая отличается от истории человечества. Мои клетки усвоили, что можно ругаться, анаграммируя Книгу и все книги мира. И они научили этому мое тело. Они