себе, в том, «что мы говорим, что мы думаем и что мы делаем», ухватить те формы субъективности, знания и отношения к другим, через которые мы и оказались конституированы в качестве того, что мы суть; формы, которые обладают властью над нами в силу уже того, что они нам вменены, которые нас «определяют», или, позволяя себе игру слов,- «о-пределивают», от которых мы, стало быть, зависим и которые задают поле нашего возможного опыта.
Эта критическая установка предполагает как анализ вмененных нам форм субъективности, так и «постоянное
439
созидание нас самих в нашей автономности», «работу нас самих над самими собой как свободными существами». Эта критическая установка, которую Фуко называет еще «установка-предел», с очевидностью выходит за рамки чисто эпистемологической критики или аналитики власти, поскольку анализ форм знания и институциональных практик здесь является лишь условием возможности и инструментом критики форм субъективности и их трансформации. Эта критическая установка выходит и за границы трансцендентального анализа: она укореняет историю мысли — а вместе с ней и изучение форм опыта — не только в анализе представлений, но и в анализе институций и «практик», безразлично — дискурсивных или нет, в анализе всего того, где «обитает», как говорит Фуко, мысль. Критическая установка, характерная для «онтологии настоящего», систематически ищет «пространство конкретной свободы, то есть — возможного изменения». Если для Канта, напоминает Фуко в работе «Что такое Просвещение?», основной вопрос критики состоял в том, чтобы «знать, какие границы познание должно отказываться переступать», то для него самого вопрос этот трансформируется в вопрос о том, «какова — в том, что нам дано как всеобщее, необходимое, обязательное,- доля единичного, случайного и идущего от произвольных принуждений. Речь, стало быть, идет о том, чтобы критику, отправляемую в форме необходимого ограничения, трансформировать в практическую критику в форме возможного преодоления» (ibid., p.574).
«Здесь в автографе рукою Филиппа Эммануэля Баха сделана следующая приписка: «При работе над этой фугой, на том месте, где в противосложении проводится имя ВАСН, автор скончался».»
Нечто подобное этим словам, записанным рукою сына рядом с 239 тактом последней, незаконченной фуги «Искусства фуги» Баха,- нечто подобное этим бесхит
440
ростным словам чья-то рука должна была бы начертать и на том месте, где обрываются мысль и «дискурс» нашего героя. Ибо этот дискурс, как и баховская фуга, только о6-рывается, но не заканчивается и, так же как она, обрывается как раз на том месте, где вступает тема, которая могла бы стать «монограммой» философского имени автора- этого философа со-временности, и потому, быть может, самого современного из современных мыслителей, этого историка настоящего, снова и снова пытающегося высвобождать мысль — прежде всего свою собственную — из плена всех и всяких ее уже ставших, стало быть — омертвелых форм, а потому — форм, уже обреченных, не способных стать живым откликом мысли на настоящее. Мысли, для которой «быть» значит всегда: «быть иной» — иной, дабы быть со-временной, то есть отвечать настоящему- тому вечному в этом вот «теперь», которое — вечно иное и новое, и которое может достигаться только в точках ее, мысли, абсолютной свободы. А это значит — ее незаместимости никакой другой и ничьей чужой, даже и своей собственной — вчерашней — мыслью.
И перед тем, как эта тема уступит место другой, не знающей своего голоса теме, чей голос — перебой всех других голосов: «дальнейшее безмолвие!», как сказал другой, знавший в этом толк герой, — позволим в конце еще раз прозвучать этой последней теме Фуко в патетичном ее проведении автором: «Что разум испытывает как свою необходимость, или, скорее, что различные формы рациональности выдают за то, что является для них необходимым, — всего этого вполне можно написать историю и обнаружить те сплетения случайностей, откуда это вдруг возникло; что, однако, не означает, что эти формы рациональности были иррациональными; это означает, что они зиждятся на фундаменте человеческой практики и человеческой истории, и, поскольку вещи эти были сделаны, они могут если знать, как они были сделаны, — быть и переделаны» (Dits etecrits, t.TV, p.449).
441
Post scriptum
Берегитесь. Вы
напишете о нем книгу.
ТОМАС МАНН
Те, кто хорошо его знал, говорят, что Фуко не испытывал страха перед смертью. Рассказывая Клоду Мориаку, одному из своих близких друзей, о том, как он в 1978 году чуть было не погиб под машиной, Фуко сказал: «С тех пор моя жизнь изменилась. Эта машина ударила меня, и меня отбросило на капот; я успел подумать: кончено. Сейчас я умру. Очень хорошо. Я был согласен» (Dits etecrits, t.I, p.54). Это было сказано в 80-м году, на похоронах Сартра.
Последние восемь месяцев Фуко работал над окончательным вариантом двух томов своей Истории сексуальности. Работал много, хотя уже и испытывал сильное недомогание. На советы друзей и близких отдохнуть и подлечиться (думали, что речь идет о затяжном бронхите), неизменно отвечал: «Да, конечно, но сначала я хочу разделаться с этими двумя книжицами» (Paul Veyne, p.940). Многим потом — ретроспективно30 — его отношение к своей болезни и надвигавшейся смерти казалось «стоическим», и в переносном, и в прямом смыслах этого слова.
Свои лекции в Коллежде Франс в 1981-1982 году Фуко посвящает теме «герменевтики субъекта», или «герменевтики себя». Он анализирует сложившийся в античной философии принцип «заботы о себе», его соотношение с принципом «познай самого себя», и в этом контексте обращается к различным практикам заботы о себе, или, как он говорит, «практикам души», особое внимание уделяя
30 «Ретроспективно», поскольку в то время никто не знал ни того, что Фуко умирает, ни того, что он умирает от СПИДа. Знал ли об этом сам Фуко? По словам одних, он не знал об этом до самого конца, по версии же других знал, по крайней мере — догадывался начиная с зимы 84 года, когда он сообщил об этом Жоржу Дюмезилю, с которым его связывала тридцатилетняя дружба и которого он считал своим «духовным учителем».
442
при этом так называемому praemeditatio malorum — заблаговременному размышлению о грядущих бедствиях. Это упражнение, пишет Фуко, очень прилежно практиковалось стоиками, и не только ими. И он завершает текст резюме этих лекций словами: «Особую ценность размышлению о смерти сообщает не только то, что оно предвосхищает самое большое — по общему мнению — несчастье; не только то, что оно позволяет убедить себя в том, что смерть не есть зло; оно предоставляет возможность бросить — так сказать, в предвосхищении — ретроспективный взгляд на свою жизнь. Рассматривая себя самого как бы на пороге смерти, можно судить о каждом из действий, которые сейчас совершаешь, в его собственной ценности. Смерть, говорил Эпиктет, берет пахаря, когда тот пашет, матроса — когда он в море: «А ты, при каком деле хочешь ты быть взят?». А Сенека рассматривал момент смерти как такой, когда можно было бы в некотором роде сделать себя судьей самому себе и измерить тот нравственный прогресс, который успел совершить до своего последнего дня. В 26-ом письме он писал: «О том же нравственном прогрессе, который я смог совершить, — о нем я поверю смерти… Я жду тот день, когда я сделаю себя судьей самому себе и узнаю, на устах ли имею добродетель или в сердце»».