двух грузных женщин, стоял Яков Маякин и с ехидной вежливостью помахивал в воздухе картузом, подняв кверху иконописное лицо. Бородка у него вздрагивала, лысина блестела, и глазки сверлили Фому, как буравчики.
— Н-ну, ястреб! — пробормотал Фома, тоже сняв картуз и кивая головой крестному.
Его поклон доставил Маякину, должно быть, большое удовольствие, — старик как-то весь извился, затопал ногами, и лицо его осветилось ядовитой улыбкой.
— Видно, будет мальчику на орешки! — подзадоривала Саша.
Ее слова вместе с улыбкой крестного точно угли в груди Фомы разожгли.
— Поглядим, что будет.. — сквозь зубы сказал он и вдруг оцепенел в злом спокойствии. Пароход пристал, люди хлынули волной на пристань. Затертый толпою Маякин на минуту скрылся из глаз и снова вынырнул, улыбаясь торжествующей улыбкой. Фома, сдвинув брови, в упор смотрел на него и подвигался навстречу ему, медленно шагая по мосткам. Его толкали в спину, навалились на него, теснили — всё это еще более возбуждало. Вот он столкнулся со стариком, и тот встретил его вежливеньким поклоном и вопросом.
— Куда изволите путешествовать, Фома Игнатьич?
— По своим делам, — твердо ответил Фома, не здороваясь с крестным.
— Похвально, сударь мой! — весь просияв, сказал Яков Тарасович — Барынька-то с перьями как вам приходится?
— Любовница, — громко сказал Фома, не опуская глаз под острым взглядом крестного.
Саша стояла сзади него и из-за плеча спокойно разглядывала маленького старичка, голова которого была ниже подбородка Фомы, Публика, привлеченная громким словом Фомы, посматривала на них, чуя скандал. Маякин, тотчас же почуяв возможность скандала, сразу и верно определил боевое настроение крестника. Он поиграл морщинами, пожевал губами и мирно сказал Фоме:
— Надо мне с тобой побеседовать… В гостиницу пойдем?
— Могу… ненадолго…
— Некогда, значит? Видно, еще баржу разбить торопишься? — не стерпев, сказал старик.
— А что ж их не бить, если бьются? — задорно, но твердо возразил Фома.
— А конечно!.. Не ты наживал — тебе ли жалеть? Ну, пойдем… Да нельзя ли барыньку-то… хоть утопить на время? — тихо сказал Маякин.
— Поезжай, Саша, в город, возьми номер в Сибирском подворье, — я скоро приеду! — сказал Фома и, обратясь к Маякину, с удальством объявил: — Готов!..
До гостиницы оба шли молча. Фома, видя, что крестный, чтобы не отстать от него, подпрыгивает на ходу, нарочно шагал шире, и то. что старик не может идти в ногу с ним, поддерживало и усиливало в нем буйное чувство протеста, которое он и теперь уже едва сдерживал в себе.
— Человечек! — ласково сказал Маякин, придя в зал гостиницы и направляясь в отдаленный угол. — Подай-ка ты мне клюквенного квасу бутылочку…
— А мне — коньяку, — приказал Фома.
— Во-от… При плохих картах всегда с козыря ходи! — насмешливо посоветовал ему Маякин.
— Вы моей игры не знаете! — сказал Фома, усаживаясь за стол.
— Полно-ка! Многие так играют.
— Я так играю, что — или башка вдребезги, или стена пополам! — горячо сказал Фома и пристукнул кулаком по столу…
— Не опохмелялся еще нынче? — спросил Маякин с улыбочкой.
Фома сел на стуле плотнее и с искаженным лицом заговорил:
— Папаша крестный!.. Вы умный человек,… я уважаю вас за ум…
— Спасибо, сынок! — поклонился Маякин, привстав и опершись руками о стол.
— Я хочу сказать, что мне уже не двадцать лет… Я не маленький.
— Eщe бы те! — согласился Маякил. — Не мал век ты прожил, что и говорить! Кабы комар столько время жил — с курицу бы вырос…
— Погодите шутки шутить!.. — предупредил Фома и сделал это так спокойно, что Маякина даже повело всего и морщины на его лице тревожно задрожали.
— Вы зачем сюда приехали? — спросил Фома.
— А… набезобразил ты тут… так я хочу посмотреть — много ли? Я, видишь ли, родственником тебе довожусь… и один я у тебя…
— Напрасно вы беспокоитесь… Вот что, папаша… Или вы дайте мне полную волю, или всё мое дело берите в свои руки, — всё берите! Всё, до рубля!
Это вырвалось у Фомы совершенно неожиданно для него; раньше он никогда не думал ничего подобного. Но теперь, сказав крестному эти слова, он вдруг понял, что если б крестный взял у него имущество, — он стал бы совершенно свободным человеком, мог бы идти куда хочется, делать что угодно… До этой минуты он был опутан чем-то, но не знал своих пут, не умел сорвать их с себя, а теперь они сами спадают с него так легко и просто. В груди его вспыхнула тревожная и радостная надежда, он бессвязно бормотал:
— Это всего лучше! Возьмите все и — шабаш! А я — на все четыре стороны!.. Я этак жить не могу… Точно гири на меня навешаны… Я хочу жить свободно… чтобы самому всё знать… я буду искать жизнь себе… А то — что я? Арестант… Вы возьмите всё это… к чёрту все! Какой я купец? Не люблю я ничего… А так — ушел бы я от людей… работу какую-нибудь работал бы… А то вот — пью я… с бабой связался…
Маякин смотрел на него, внимательно слушал, и лицо его было сурово, неподвижно, точно окаменело. Над ними носился трактирный глухой шум, проходили мимо них какие-то люди, Маякину кланялись, но он ничего не видал, упорно разглядывая взволнованное лицо крестника, улыбавшееся растерянно, радостно и в то же время жалобно…
— Э-эх, ежевика ты моя, кисла ягода! — вздохнув, сказал он, перебирая речь Фомы. — Заплутался ты. Плетешь — несуразное… Надо понять — с коньяку ты это или с глупости?
— Папаша! — воскликнул Фома. — Ведь было так… бросали всё имение люди!
— Не при мне было… Не близкие мне люди! — сказал Маякин строго. — А то бы я им — показал!
— Многие угодниками стали, как ушли…
— Мм… У меня не ушли бы!.. И зачем я с тобой серьезно говорю? Тьфу!..
— Папаша! Почему вы не хотите? — с сердцем воскликнул Фома.
— Ты слушай! Если ты трубочист — лезь, сукин сын, на крышу!.. Пожарный — стой на каланче! И всякий род человека должен иметь свой порядок жизни… Телятам же — по-медвежьи не реветь! Живешь ты своей жизнью и — живи! И не лопочи, не лезь куда не надо! Делай жизнь свою — в своем роде!
Из темных уст старика забила трепетной, блестящей струёй знакомая Фоме уверенная, бойкая речь. Он не слушал, охваченный думой о свободе, которая казалась ему так просто возможной. Эта дума впилась ему в мозг, и в груди его всё крепло желание порвать связь свою с мутной и скучной жизнью, с крестным, пароходами, кутежами, — со всем, среди чего ему было душно жить.
Речь старика долетала до него как бы издали: она сливалась со звоном посуды, с шарканьем ног лакеев по полу, с чьим-то пьяным криком.
— И вся эта чепуха в башке у тебя завелась — от молодой твоей ярости! — говорил Маякин, постукивая рукой по столу. — Удальство твое — глупость; все речи твои — ерунда… Не в монастырь ли пойти тебе?
Фома слушал и молчал. Шум, кипевшей вокруг него, как будто уходил куда-то всё дальше. Он представлял себя в средине огромной суетливой толпы людей, которые неизвестно для чего мятутся, лезут друг на друга, глаза у них жадно вытаращены, люди орут, падают, давят друг друга, все толкутся на одном месте. Ему оттого плохо среди них, что он не понимает, чего они хотят, не верит в их слова. И если вырваться из средины их на свободу, на край жизни, да оттуда посмотреть на них, — тогда все поймешь и увидишь, где среди них твое место.
— Я ведь понимаю, — уже мягче говорил Маякин. видя Фому задумавшимся, хочешь ты счастья себе… Ну, оно скоро не дается… Его, как гриб в лесу, поискать надо, надо над ним спину поломать… да и найдя, — гляди — не поганка ли?
— Так освободите вы меня? — вдруг подняв голову, спросил Фома, и Маякин отвел глаза в сторону от его горящего взгляда. — Дайте вздохнуть… дайте мне в сторону отойти от всего! Я присмотрюсь, как всё происходит… и тогда уж… А так — сопьюсь я.
— Не говори пустяков! Что юродствуешь? — сердито крикнул Маякин
— Ну, — хорошо! — спокойно ответил Фома. — Не хотите вы этого? Так — ничего не будет! Всё спущу! И больше нам говорить не о чем, — прощайте! Примусь я теперь за дело! Дым пойдет!..
Фома был спокоен, говорил уверенно; ему казалось, что, коли он так решил, — не сможет крестный помешать ему. Но Маякин выпрямился на стуле и сказал тоже просто и спокойно:
— А знаешь ты, как я могу с тобой поступить?
— Как хотите! — махнув рукой, сказал Фома.
— Вот. Теперь я так хочу — приеду в город и буду хлопотать, чтобы признали тебя умалишенным и посадили в сумасшедший дом…
— Разве это можно? — недоверчиво, но уже с испугом в голосе спросил Фома.
— У нас, друг милый, все можно! Фома опустил голову и, исподлобья посмотрев в лицо крестного, вздрогнул, думая:
«Посадит… не пожалеет…»
— Если ты серьезно дуришь — я тоже должен серьезно поступать с тобой… Я отцу твоему дал слово — поставить тебя на ноги… И я тебя поставлю! Не будешь стоять — в железо закую… Тогда устоишь… Я знаю — всё это у тебя с перепою… Но ежели ты отцом нажитое озорства ради губить будешь — я тебя с головой накрою.. Колокол солью над тобой… Шутить со мной очень неудобно..!
Морщины на щеках Маякина поднялись кверху, глазки улыбались из темных мешков насмешливо, холодно. И на лбу у него морщины изобразили какой-то странный узор, поднимаясь до лысины. Непреклонно и безжалостно было его лицо.
— Стало быть — нет мне ходу? — угрюмо спросил Фома. — Запираете вы мне пути?
— Ход есть — иди! А я тебя направлю… Как раз на свое место придешь…
Эта самоуверенность, эта непоколебимая хвастливость взорвали Фому. Засунув руки в карманы, чтобы не ударить старика, он выпрямился на стуле и в упор заговорил, стиснув зубы:
— Что вы всё хвалитесь? Чем тебе хвалиться? Сын-то твой где? Дочь-то твоя — что такое? Эх ты… устроитель жизни! Ну, — умен ты, — всё знаешь: скажи — зачем живешь? Не умрешь, что ли? Что ты сделал за жизнь? Чем тебя помянут?..