Я резюмирую их. Скучно жить даже и тогда, когда любишь.
Непременно нужно ещё что-то. Что? Если бы я знала, я так бы и сказала тебе – нам нужно вот что! Я не знаю, ничего не знаю, – я только чувствую, что всё – и твоя любовь – мне не дорого. Я сочла нужным сказать тебе всё это, потому что ведь это предисловие к семейной драме, не так ли?
Она смотрела на него сверху вниз, и в глазах её светились и смех, и любопытство, дьявольски острое любопытство, холодное, беспощадное. Он всё ещё не поднимал головы.
– Я не понимаю тебя… Это… творится что-то странное. Я слишком уважаю тебя, чтобы тебе не верить, и боюсь поверить, что ты говоришь именно о том, что чувствуешь. Это твоё желание сорвать со стола скатерть и вылить на меня суп… я думал над ним… мне кажется, оно всего ближе к истине твоего настроения. Но почему? почему, Аня?
Он схватил её за руки и сжал их крепко и больно. Она даже побледнела от такого пожатия.
– Пусти!
Он не пускал. Она точно маленьких змей набросала ему в сердце своим языком, и они шевелились там, внутри его, и наполняли его горьким ядом. Ему хотелось закричать на неё, затопать ногами, ударить её по лицу, унизить, заставить её почувствовать самое себя жалкой, нуждающейся в сострадании… Она бы пришла к нему тогда… а он её выгнал вон и так отомстил бы ей за эти минуты. Но он только думал о таких чувствах, он только воображал их – в нём их не было. Он просто чувствовал себя как бы измолотым каким-то тяжёлым жерновом. В голове его ясно было одно – жизнь изломалась!
И, глядя на ту, которая так спокойно и так просто изломала её, эту жизнь, он изумлялся силе женщины. Да, так вот как это опасно – любить! Он всё ещё жал её руки, бессмысленно уставившись в её лицо широко открытыми глазами, а она вырывала их из его пальцев и билась, и уже шептала:
– Пусти!
Наконец он выпустил их, поняв, чего она хочет. Он снова сел на пуф, она же встала с софы и гневно сказала ему:
– Грубо! Это непорядочно! Грубо – слышишь?
Он смотрел на неё: она стояла среди комнаты, в пене кружев, облитых луной, с суровым лицом, сверкая глазами, и потирала онемевшие от боли руки.
– Извини! Я не хотел… – тихо сказал он. – Мне ведь тоже больно…
– Бедный… я тоже не хотела бы этого. Но вот что – ты не думай много – я ещё не всё сказала. Я только дала тебе понять, что у меня народилось новое настроение и что оно вот какое: я думаю, что это я хочу новой, иной жизни, жизни с каким-нибудь смыслом… Тебе надо остаться одному и подумать. Я ухожу…
Всё это так звучало в его ушах, будто доносилось откуда-то издали. Потом щёлкнул замок двери – гулко так щёлкнул. Он обернулся – её уже не было. Ему хотелось бы плакать, но мужчинам это всегда удаётся с трудом. Ему не удалось. А вокруг было так странно тихо и пусто, только шёпот деревьев из сада всё лился в окно такой ласковой, задушевной волной.
Михаил Иванович, чувствуя, что голова у него страшно тяжела, положил её на софу и долго сидел так, неуклюжим комком, сжимая руками виски и всё стараясь отдать себе отчёт в происшедшем. И уже когда рассветало, он медленно поднялся, наклонился к окну и, вдохнув в себя много свежего воздуха, вполголоса, очень тихо, почти шёпотом, с глубокой болью в глазах спросил:
– Что же теперь будет?
III
«Что же теперь будет?»
Этот вопрос неумолкаемо звучал в голове и в сердце Михаила Ивановича всю ночь, после его разговора с женой, весь следующий день, и вот снова наступил вечер, а впереди его снова была бессонная ночь, полная предположений о том, что может быть между ним и женой, скоро ли это будет и как, в какой форме произойдёт оно.
«Собственно говоря – что случилось? – лёжа на диване, думал Михаил Иванович, глядя сквозь цветы на окне в синий кусок неба, на котором уже зажигались звёзды. – Женщина заявила мне, что у неё родилось настроение, чего-то требующее от жизни нового, настроение, отодвигающее меня, первую величину её жизни, куда-то вдаль от её чувств и её внимания ко мне, куда-то вглубь… Заявила об этом… предисловии к измене долгу жены… и спокойно, с чистой совестью уехала на дачу на целый день, оставив меня с самим собой… и с этим проклятым предчувствием близкого разрыва с ней… моей женой, которую я… люблю теперь больше и глубже, чем любил три-четыре дня тому назад. С какой это стати, теперь, именно теперь, когда она вдруг, без всякой вины моей, незаслуженно, несправедливо нанесла мне этот удар, дала мне столько тоски и боли, – она стала дороже… ближе мне, необходимее?»
Ему казалось, что в каждый данный момент она может войти в комнату, свежая и красивая, с запахом соснового леса, привезённым ею с дачи, войдёт, сядет к нему на диван и скажет:
– Продолжим наш вчерашний разговор…
И в результате этого разговора – его жизнь окажется изломанной, его жена – чужой ему, он сам превратится в соломенного вдовца – смешное и постыдное амплуа для человека с положением в обществе! Оно довольно снисходительно относится к мужьям, бросившим жён, но всегда так обидно подсмеивается или глупо жалеет мужей, брошенных жёнами. Как ему, Михаилу Ивановичу, жить, когда случится это? Уехать придётся отсюда… А она что будет делать? Она так красива… Явятся поклонники, ухаживатели, и… один из них займёт его место…
Михаил Иванович почувствовал, как волна холодного бешенства охватила его, и он задрожал от гнева, предчувствуя то оскорбление, которое ждёт его впереди, полный зверской ревности и ненависти к своему будущему сопернику.
«Я… убью её!» – стиснув зубы, подумал он, садясь на диван и хватая себя за голову руками. Где-то близко, должно быть, у соседей, играли на скрипке с аккомпанементом рояля.
Тоскливые рыдания терции носились в тишине вечера, о чём-то прося, на что-то жалуясь, и струны рояля вторили им глухими звуками, задумчивыми и полными чего-то тяжёлого, неотвратимого.
«О, как это глупо! – с тоской подумал Михаил Иванович. – Как это лживо, как опасна и ядовита эта красивая музыка, трогающая душу, смягчающая сердце… Он водит смычком по струнам, она бьёт пальцами по клавишам, звуки гасят их умы… и вот они тоже… как я когда-то, полюбят, будут говорить друг с другом о новом счастье, о новой жизни… о всех этих сантиментальных чувствах… И женятся потом. И потом она подстережёт его, когда он будет безоружен, когда он поверит в неё, в её любовь, в возможность дружбы и новой жизни и во всё это… и вдруг – удар! Я чувствую, что хочу не тебя, нет, а чего-то другого! Дай мне иную жизнь! Как это благородно – сказать прямо в глаза человеку, через полтора года после первого поцелуя, что любви нет уже и что нужно что-то другое! Иную жизнь! Новую жизнь? Быть может, вы, сударыня, хотите просто-напросто новых губ, которые целовали бы вас, новых объятий, да? Вы, может быть, нового мужа хотите, а думаете, что вам нужно новой жизни?.. О, вы!»
Он скрипел зубами и повторял про себя все злые афоризмы, сказанные о женщинах людьми, почему-либо потерпевшими у них фиаско и поэтому ставшими в отношениях к женщинам скептиками и пессимистами, циниками и зоилами. Будь его жена в этот момент тут, с ним, он наговорил бы ей грубостей, – быть может, прибил бы её. В нём кипело страстное негодование против этой женщины, с которой он связал свою жизнь, против всех женщин, таких загадочно странных в своих чувствах, в своей логике, всегда неуловимо капризных в своих настроениях, повинующихся чему-то неопределённому, какому-то романтизму, вечно жаждущему новизны впечатлений, никогда почти не примиряющемуся с действительностью надолго…
«В каждой из них скрыт яд, разлагающий семью, каждая из них носит в себе зародыш несчастия, и блаженный Августин, сказавший о женщине, что она „горше зла, и душа её пустынна, как Фиваида, и открыта всем ветрам“ – прав! Именно – пустынная душа!»
А скрипка всё пела, и так много было чарующей ласки в её мечтательной мелодии, что казалось – за окном именно потому и тихо так всё, что всё – и сад, и небо, и улица – слушают эту ласковую музыку, обещающую так много чего-то хорошего, светлого, одухотворяющего. Михаил Иванович снова лёг на диван, закинул руки за голову и без дум несколько минут слушал скрипку. Под окном стояли деревья, не шелестя листвой, на окне – цветы, и сквозь них просвечивало далёкое, спокойное небо с огоньками звёзд на нём, разгорающихся всё ярче…
«Никогда не надо показывать женщине, как много любишь её… – снова думал Михаил Иванович, и сердце у него было полно щемящего чувства. Одиночество смотрело да него тёмными глазами изо всех углов комнаты, и, когда он заглядывал вперёд, – там рисовались ему такие гадкие, шумные, злые сцены со слезами, с истерикой, с взаимной ненавистью друг к другу. – Из-за чего всё это? Только из-за того, что у человека явилось какое-то неопределённое настроение, смутное желание чего-то… И эта туманная эмоция разрушает установившуюся жизнь, коверкает её, заставляет думать о будущем тяжёлые и чёрные думы. Чего же нужно этой женщине?»
Он чувствовал, как в нём постепенно и всё настойчивее возникает ненависть к жене, ему хотелось бы унизить, оскорбить её и наслаждаться слезами её боли. Где-то вдали глухо задребезжали колёса пролётки по камням мостовой.
«Она? – приподнялся Михаил Иванович на диване и вытянул голову по направлению к окну.
– Едут… Всё ближе… Это она… Не надо показывать ей, как мне больно. Я и вчера не должен был бы… она!»
Пролётка остановилась у дома, и слышно было, как дышала лошадь, щёлкнул замок кошелька, как дёрнули за ручку двери и нетерпеливо топали ногой по каменным плитам крыльца.
«С кем она была там?» – возник вопрос в голове Михаила Ивановича, и, прислонясь к спинке дивана, он приложил руку к сердцу и раскрыл рот так, как будто задыхался.
Сейчас она должна придти сюда. С каким лицом войдёт она, что скажет? Болезненно острое любопытство кололо сердце Михаила Ивановича, и чувство ненависти уступало место ощущению боязни, страха пред этой женщиной, зачем-то так усложнившей его жизнь, приятную и спокойную до этого разговора… Идёт!
– Ты