того заучился, что начал парням внушать: всему горю причина — царь. Неизвестно, чем его царь обидел. А Федька Савин, теперешний волостной старшина, догадался, да — в город, да в полицию, Федьке золотую монету в семь с полтиной дали, а учителя ночью жандармы увезли. Да — мало ли чего было! — Опять говорю: грамотные — безумного характера люди, путаники. Пользы от них я не видал ни зерна, а досады — много. Вот и ты: человек здоровый, в подходе к людям — простой, даже кое-что понимать можешь.
А все-таки есть в тебе опасное и понять тебя не могу я. Чего тебе надо? мне, вот, кисет надо для табаку, кожаный бы. Ну, я знаю, попроси у тебя кисет, ты купишь и дашь. Так ведь это от того, что у тебя деньга дешевая, — у вас, грамотных, вся ваша доброта от дешевой деньги, она вам легко дается. А чего тебе надо, ты, поди-ка, и сам не знаешь. У меня же все ясно, как при свечке. Я, примерно скажем, прямой шосой иду, а ты проселками около — бродишь. Пастух закрыл глаза, запрокинул голову, выгнув мохнатый кадык, и выпустил из бороды странные, рыкающие звуки, — это он смеялся. Потом, поковыряв глаза пальцем, снова заговорил: — Вот намедни ты непотребно сказал: земля вертится. Это я и до тебя слыхал. Это потому она вертится, что у вас, у всех, башки от грамоты закружились. А вы кричите: ай, земля вертится! Ох, вертится! Земля — врешь! — вертеться не смеет, этого человек не может терпеть. Победоносно сверкнув глазами, Борцов поглядел на красный круг луны в небесах, уставился на ее отражение в маслянистой воде пруда. — Тебе, вот, неизвестно — какова завтра погода будет, а я знаю: быть завтра плохой погоде! Какой тому знак? Опять ты этого не понимаешь, а я тебе не скажу. Свертывая папиросу, он добавил хвастливо: — Пастух всегда погоду чует… В этот вечер Борцов стал неприятен мне, я потерял охоту видеть его, и несколько месяцев мы не встречались. Но вдруг я узнаю — не помню от кого, — что у пастуха есть двое племянников сирот и оба они учатся на его средства, один в Казанском ветеринарном институте, другой — во Владимире, в гимназии. Встретив Борцова в магазине кустарных изделий, я упрекнул его: — Ты зачем же это, дядя Тим, врал мне? Грамоту отрицаешь, а сам племянников учишь, да еще где! Он прищурил жабьи глазки и, шевеля бородой, ответил: — А — кем я обязан правду тебе говорить? К тому же за правду — бьют! Засмеялся смехом лешего, покачиваясь на ногах, подмигивая, тихонько, сквозь смех говоря: — Племяши-то мои, кровные мне, а ты — чужой человек, вроде прохожего нищего. Я и действую в свою пользу, как всякий человек с разумом. Мои пускай учатся, а чужим — не надо. Понял? Ну, то-то… Положил на плечо мое тяжелую лапу и милостиво, поучительно добавил: — Сказано: свой своему поневоле брат. Ну, я и радею своим. Али мне не желается господами видеть своих-то? Мы, чуешь, из господ, только — самый испод. Ну-ко-сь, закурим, блажен муж… Закурили. Я одобрительно сказал: — Ловко ты, дядя Тим, обманывал меня! Хороший ты актер. Это не понравилось ему, он заворчал: — Опять невнятное слово! Чудак, ей-богу! Что тебе — труднее по-людски, по-русски то же слово сказать: паяц… Навыки у вас, грамотных, вовсе обезьяньи…