I
Герою этого романа, Яшке, было одиннадцать лет, когда он впервые почувствовал в своём маленьком сердце сладкое томление любви. Он был «мальчиком из типографии», очень чумазым мальчиком, от которого всегда густо пахло типографской краской, скипидаром и другими профессиональными ароматами. Такой же замазанный, потрёпанный, как и все другие типографские мальчики, с таким же, как у них, лицом в маске чёрной жирной грязи, — Яшка отличался от них большими, всегда широко раскрытыми светлыми глазами, сравнительной скромностью поведения и стремлением к чистоте. В обед он всегда умывался, то есть размазывал по лицу неровно осевшую на него свинцовую пыль и грязь машин — ровным пластом, и от этой его заботливости о своей внешности казалось, что он не выпачкан, а таким уж чёрным произведён на свет. Ровный колорит грязи на его лице дал ему среди сверстников право на прозвание — Чистяк.
Курносый, с толстыми губами, с большими глазами и шарообразной, гладко остриженной головой, по бокам которой торчали большие, оттопыренные уши, среди наборщиков он был более популярен под кличкой Рукомойник. Положение его в типографии было ничуть не хуже положения других сверстников: он никак не мог пожаловаться на то, что его обделяют работой или затрещинами, и в общем он ходом своей жизни был доволен. После побоев он обыкновенно плакал и жестоко ругал того, кто его бил, но ругал втихомолку, так, чтоб, кроме него самого, никто не слыхал этих ругательств. В аналогичных случаях сверстники его вели себя точно так же, и вообще Яшка Чистяк, или Рукомойник, почти ничем от них не отличался. Жалованья он получал два рубля в месяц и всё целиком отдавал своей тётке, весьма толстой и всегда полупьяной старухе, торговавшей на толчке старьем. По отсутствию отца и матери, Яшка жил у неё в тёмной четырёхугольной дыре с одним окном, смотревшим куда-то в яму. Дыра эта была частью подвала большого трёхэтажного дома и являлась прекрасной квартирой, — зимой в ней было жарко до духоты, вследствие почти полного отсутствия воздуха, а летом прохладно, как в погребе, в силу сырости, наполнявшей дыру. Яшкина тётка относилась к нему не особенно любезно и частенько жаловалась богу на тех людей, которые умирают, оставляя после себя потомство на попечение их родственников, совершенно неповинных в том, что люди имеют дурную привычку родить детей и не умеют их ставить на ноги без помощи посторонних лиц, ничем не заинтересованных в этом деле. Нередко случалось, что Яшкина тётка основательно доказывала правду своего мнения путём подзатыльников и тычков, в изобилии осыпая ими племянника. Чаще всего она делала это в нетрезвом виде. Впрочем, нужно сказать, что в трезвом виде она была только тогда, когда просыпалась после выпивки, причем это время у неё целиком поглощалось желанием опохмелиться, — желанием, которое она скоро и приводила в исполнение. Ввиду вышеизложенного Яшка чувствовал себя на улице гораздо лучше, чем дома, и в одиннадцать лет был уже очень тонким знатоком города и городской жизни. На улице жизнь была и краше, чем дома, и содержала в себе более равенства; обида, нанесённая Яшке на улице, немедленно же возмещалась им путём ловко брошенного камня, ругательства или даже потасовки, — в том случае, когда обидчик был равносилен с Яшкой. Дома возмездие было невозможно — Яшка не мог бы сладить с тёткой и так был уверен в этом, что даже ни разу не пытался вступать с нею в открытый бой. Иногда только он в виде маленькой мести позволял себе кое-что: так, например, когда пьяная тётка засыпала, он подливал под неё холодную воду, подсыпал ей в табакерку перца, а в башмаки сухой горчицы. Последнее средство было самым оригинальным, и Яшка на самом себе испытал, как именно оно действует. Ему товарищи подсыпали горчицы в сапоги, и, когда она растворилась от пота, оба сапога представили собой великолепные горчичники. Яшка долго танцевал после того, как догадался снять сапоги, и в конце концов — даже упал, вздёрнул ноги кверху и, болтая ими в воздухе, стал отчаянно реветь. Подошвы так жгло, точно их поджаривали на плите, между пальцами вздулись пузыри, которые потом лопнули и образовали ранки, долго заставлявшие Яшку ходить босиком и ступать только на пятки. Тётка разика два испытала прелесть этой милой шутки, очень распространённой среди других развлечений в Яшкиной типографии. Но один раз горчица оказалась не особенно крепкой и не причинила тётке ничего особенного, кроме лёгкого беспокойства. Зато другим разом Яшка остался доволен — тётка ныла и стонала, хуже, чем сам он после побоев. Она всё-таки не догадалась, в чём дело, и Яшка не раз ещё надеялся в будущем полечить её горчичниками. Мне неизвестно, оправдались ли его надежды.
II
Однажды Яшка чистил печатный станок, а для развлечения ругался с своим товарищем по работе, и всё шло благополучно, как вдруг колёса станка почему-то пришли в движение…
— Тпр-ру, дьяволова мельница, — презрительно воскликнул Яшка, но в это время что-то дёрнуло его за ногу, потащило куда-то вбок и вниз и мягко, но сильно шлёпнуло о пол спиной. Яшка дважды открыл и закрыл свои большие глаза, в которых было много боли и изумления, и впал в беспамятство.
Очнулся он в четырёхугольной комнате с жёлтыми стенами. Был вечер, горели лампы, а окна были завешены тёмной материей. Ламп было три, и, кроме них, было ещё шесть кроватей, они стояли по три друг против друга и тоже были покрыты жёлтым. На всех трёх кроватях, стоявших против той, на которой лежал сам Яшка, спали люди; на одной, рядом с ним, лежал длинный человек с чёрными усами и большущими глазищами смотрел прямо в лицо Яшки…
По другую сторону от него кровать была пустая, и Яшка, чувствуя, что он боится черноусого соседа, стал смотреть на неё, соображая, куда он попал? Жёлтый цвет напомнил ему об остроге, который снаружи был весь выпачкан жёлтой краской, и ещё о гимназии. Яшка прислушался — не звякают ли где кандалы? Но было тихо, и только далеко где-то стонали… и ужасно скверно пахло… Значит, это больница, а не острог и не гимназия… Яшке стало жутко и очень захотелось заплакать, но он сдержался, сообразив, что его длинный сосед может ему задать за слёзы выволочку. И, закрыв глаза, Яшка стал чутко прислушиваться… Прежде всего он услышал бурчание в собственном своём животе и почувствовал, что хочет есть… В то же время он как-то сразу вспомнил то, что с ним случилось до той поры, как он очутился здесь, и вместе с тем он испугался, ощутив, что у него болит голова, спина и одной ноги как будто нет совсем… Но это оказалось фальшивой тревогой: нога была с ним — когда он попробовал пошевелить ею, она дала о себе знать жестокой болью.
Яшка крепко закрыл глаза и во всю мочь закричал… а потом, не открывая глаз, стал слушать… Где-то раздались мягкие и спешные звуки шагов, и над Яшкой прозвучал женский голос… не так, чтобы очень ласковый:
— Ну, чего ты кричишь?., а? Мальчик! Али ты в обмороке?
Очевидно, в этой больнице люди, впадавшие в обморок, не теряли дара слова и сиделка привыкла с ними разговаривать и в то время, когда они находились без сознания. Как бы поощряя эту её привычку, Яшка подумал — что бы ей сказать, и, открыв глаза, заявил, хотя и слабым голосом, но с полной уверенностью:
— Я есть хочу!
— Так чего же ты кричишь во всё горло? Ишь какой пострелёнок!..
И она ушла, шлёпая туфлями по полу. Потом она снова явилась, и Яшка нашёл уместным спросить её:
— Ведь это, тётенька, больница?
На что она поучительно отвечала ему:
— А то постоялый двор?
Потом Яшка поел и уснул. Проснувшись среди ночи, он открыл глаза и осмотрелся. Всё было пропитано тишиной и запахами лекарств. И кто-то тихо-тихо стонал. Звук был такой странный и так плавно носился по жёлтой комнате, что казался единственно живым среди этой пахучей тишины и непривычной Яшке приторной чистоты. Точно это жёлтые стены дышали… Сосед Яшки по койке лежал вытянувшись, сложив руки на груди, на лицо его падал свет, губы были полуоткрыты и обнажали белые холодные зубы. Это было страшно. У Яшки ёкнуло сердце, и он, натянув себе на голову одеяло, заплакал потихоньку, чувствуя себя одиноким, забытым и погибающим.
Так и потянулись дни за днями. Яшка плохо выздоравливал и сильно худел. Худоба лица сделала Яшкины глаза ещё больше, и в них замерло тоскливо-выжидательное выражение. Лицо ему отмыли, и теперь было видно, что оно белое, миленькое личико уже много думающего ребенка. Скучно ему было в больнице, тошно, одиноко.
Однажды, проснувшись среди дня, Яшка открыл глаза и вздрогнул. Кто-то смотрел на него и улыбался ему, так улыбался, что Яшка почувствовал себя совершенно здоровым и сделал движение, желая сесть на койке. Но боль в ноге заставила его сморщиться, охнуть и снова закрыть глаза.
— Что у тебя болит, мальчик? — спросили его. Никто никогда и ни о чём не спрашивал его так ласково.
Яшка взглянул — над ним наклонилось чьё-то белое, нежное, почти прозрачное лицо, и прямо в глаза ему смотрели тёмные, ласково прищуренные глаза, смотрели и улыбались и как бы гладили Яшку чем-то мягким и тёплым по всему его маленькому телу. Яшке показалось, что всего этого он давно уже ждал и что когда-то кто-то так же вот смотрел на него… но это было неизвестно когда. Яшка улыбнулся…
— Что ты молчишь?
Яшка снова улыбнулся и хитро кивнул головой, прищурив глаза.
Яшке плакать захотелось. Охватить бы эту чисто вымытую, тонкую шею и плакать долго и много.
— Ну, ответь! Давно ты здесь? Что у тебя болит? Чей ты?
У мальчика щекотало в горле, и прерывающимся голосом он спросил:
— А ты не уйдёшь… вы не уйдёте, если я говорить с вами буду?
— Голубчик! Почему ты думаешь так?
— А я буду говорить… вам не про что будет спрашивать, и тогда вы уйдёте… Опять тогда я останусь один. — Тут Яшка заплакал слезами обиды и радости.
— Бедненький… Я не скоро уйду… вон он спит ещё…
— Кто? — быстро сквозь слёзы спросил Яшка.
— Брат. — И она кивнула головой на его соседа по койке…
— Так вы это не ко мне пришли? — разочарованно спросил Яшка.
— Ведь я же не знала тебя… Теперь буду уж и к тебе приходить…