В туманный и дождливый день у ворот кладбища маленькая группа людей, стоя в луже грязи, торговалась с извозчиками.
— Пятиалтынный! — густым басом восклицал высокий и тучный священник в ответ на дружные крики извозчиков, просивших по четвертаку.
— Ах, какие вы бесстыжие! — укоряла их одна из четырёх женщин, окружавших священника. Одна держала зонт над его головой и сама плотно жалась к его боку, стараясь укрыться от дождя, мелкого, как пыль.
— Погоди, мать, не толкайся! — говорил священник, внушительно приподнимая кверху правую руку. — Ну, за пятиалтынный везёте?
— Ах, какие вы жадные! — огорчённо восклицала матушка, нетерпеливо переступая по грязи с ноги на ногу. На её худом лице с большими круглыми глазами пылало негодование, и она, высоко подобрав свою юбку, так нетерпеливо дёргала её, точно хотела бежать.
— Далеко ли тут? — говорила она, убедительно качая головой. — Вы подумайте — далеко ли?
Но извозчики не хотели думать. Ожесточённо дёргая вожжами и раскачиваясь на козлах, они кричали, перебивая друг друга:
— Помилуйте, батюшка! Не торгуйтесь, матушка! Пожалуйте! Притом же — за упокой души…
Дьякон, псаломщик с крестом в руках и ещё три женщины, укутанные в большие платки, тоже возмущались жадностью извозчиков и ревностно поддерживали оживление торга. Они очень шумели пред входом в обитель вечного покоя, и холодный ветер, точно желая скорее прогнать их, сбрасывал им на плечи крупные капли дождя с ветвей берёз и лип, уныло осенявших каменную ограду кладбища…
Нищие, в грязных и мокрых лохмотьях, окружали этих людей и, разбрызгивая грязь своей тяжёлой обувью, болезненно и назойливо ныли:
— Подайте Христа-а ра-ади…
— Копеечку за упокой её душеньки — пода-айте!
— Поминаючи усопшую…
— Фу, какие ненасытные! — кричала матушка, высовывая голову из-под зонта. — Да ведь вам уже подали… ведь получили вы по баранке… Ай-я-яй! Как вам не стыдно!
Понуро опустив головы, четыре лошади вздрагивали, стряхивая с себя воду, и покорными глазами косились на своих хозяев, ожидая привычного окрика или удара кнутом.
— Батюшка! — решительно воскликнул один извозчик, — желаете поехать за двугривенный?
— Пятиалтынный… — отрицательно качнул головой батюшка.
— Боже мой, какие…
Но прежде чем попадья кончила начатый упрёк, извозчик озлоблённо хлестнул лошадь кнутом и поехал прочь. Другие извозчики тоже задёргали вожжами…
— Ну, ладно! Ну — давай! — махнул рукой священник. — За двугривенный давай! Садись, мать, на этого… полезай, отец дьякон! Садитесь все… Пошёл с богом!.. Стой, стой! А где… внук?
— Ай матушки! Где он? — пугливо воскликнула попадья.
— Извозчик, стой! Отец дьякон, а? Бабы, вы как же это? чего вы смотрите? — строго спрашивал священник.
Женщины, уже сидевшие на пролётках, стали слезать в грязь, растерянно бормоча что-то.
— Экий какой… шельмец! — угрюмо ворчал дьякон, тоже спрыгивая с пролётки. — У могилы остался, видно… Вы, отец Яков, поезжайте, не беспокойтесь, а я с Кириллом останусь… мы привезём мальчонку…
И, подобрав рясу, дьякон пошёл к воротам кладбища, внимательно глядя себе под ноги.
— Да, да — как же? — говорил священник, усаживаясь на пролётке и следя, чтоб широкие одежды его не попали в колесо. — Надо его найти… он мне поручен… и прочее такое! Извозчик, трогай! На могиле, отец дьякон, ищи его… на могиле!
Две пролётки с дребезгом поехали. На передней сидел священник с женой, на второй — три женщины, а третья со псаломщиком осталась у ворот. Псаломщик поставил большой крест — себе в ноги, обнял его руками, прижал к груди, а потом засунул руки в рукава пальто и наклонил голову на левое плечо, чтоб защитить от дождя щёку. Нищие исчезли как-то вдруг, точно грязь поглотила их и они растворились в ней.
— Вот торговались, небойсь… а теперь я стой и дожидайся чего-то… сказал извозчик, глядя вслед уехавшим. Псаломщик, тоже недовольный этим ожиданием под дождём, промолчал.
— Кого потеряли-то? — подождав, спросил извозчик.
— А тебе что?
— Мне-то? А ничего… только вот — жду я…
— И подождёшь! — хмуро сказал псаломщик.
— Известно — подожду… Однако у старухи-то, у покойной, слышь, деньги были…
— Ну?
— Кому же это она их определила?
— Не тебе…
— Известно, не мне… Кабы мне — я бы и не спрашивал… а я спрашиваю на церковь, мол, или как?
— На воспитание её внука священнику нашему, — сообщил псаломщик, ёжась от дождя, попадавшего ему за воротник пальто.
— Та-ак! — сказал извозчик. Потом он спросил, велик ли внук и сколько осталось денег, но псаломщик уже не отвечал ему.
— Стало быть, невелик он, внук-то, коли некуда его девать, кроме как на воспитание, — вслух умозаключил извозчик. Его лошадь взмахнула хвостом — он обругал её, ударил вожжами и умолк. Дождь сыпался беззвучно, а голые и мокрые ветви деревьев, качаясь под ударами ветра, вздыхали и стонали.
А на кладбище, под одним из бесчисленных крестов его, стоял маленький мальчик с лицом, распухшим от слёз. Он съёжился в чёрный комок и молча смотрел на бугор земли пред ним, — свежий, только что утрамбованный лопатами бугор мокрой глины. Часто с вершины бугра, бесшумно скользя по его боку, сползал к ногам мальчика комок земли. Мальчик следил за его движением светлыми и печальными глазами и вздыхал тихонько. В одном углу кладбища хоронили бедных, тут не было ни одного памятника из камня, не было и деревьев вокруг мальчика; стояли только одни деревянные, простые чёрные, зелёные, белые, неокрашенные, гнилые и искривлённые кресты, — все мокрые от дождя и красноречивые в своём торжественном молчании. Мальчик стоял, прислонясь к большому чёрному кресту, упорно смотрел на новую могилу и не видел ничего, кроме этого мокрого коричневого бугра, таявшего под дождём.
На чёрном мохнатом пальто мальчика осели мелкие серебристые капельки дождя, и тоскливое лицо его тоже было мокро. Он держал руки в карманах и голову склонил на грудь. Из-под круглой шапки выбилась прядь рыжеватых волос и прилипла к его правому виску. И, одинокий среди множества крестов, символов страдания, он своим белым и печальным личиком тронул сердце дьякона, подошедшего к нему с раздражением за прогулку среди могил по грязи и под дождём.
— Ну, чего же ты стоишь тут, Петрунька? — сказал дьякон, взяв его за руку. — А мы тебя ищем… все уже уехали. Пойдём…
— Куда? — тихо спросил мальчик.
— К отцу Якову… ты у него жить будешь теперь… ты не плачь… это воля божия. Господь может прогневаться на тебя за слёзы твои… И опять же ведь она старая была у тебя, бабушка-то, а все люди — смертны. Все умрут в час свой… и я и ты — все умрут!
Он вёл мальчика за руку и следил за тем, чтоб не потерять своих калош в грязи. Он хотел говорить ласково, но говорил озабоченно, потому что боязнь потерять калоши мешала ему быть ласковым с сиротой. Мальчик закусил губу, удерживая рыдания, разбуженные угрюмыми словами, и почти бежал за дьяконом, шагавшим широко и быстро.
— Ничего! — сказал дьякон, мельком взглянув в его лицо. — Отец Яков хороший человек… ты будешь играть с Мишуткой и Зоей… заживёшь весело… да!
Мальчик представил себе Зою, смуглую и бойкую девочку с чёрными глазами. Она прыгает пред ним, показывая ему нос, и дразнит его, распевая злым голосом:
— «Рыжий от грыжи, рыжий от пропажи, рыжий свечи зажигать, рыжий трубы затыкать…»
— Я не люблю Зою… — печально сказал он.
— Ну, это пустяки!.. Полюбишь, в одной комнате жить-то будете…
— Я не буду…
— А… нельзя этого…
Мальчик тихо заплакал.
— Эх ты… сиротина! — вздохнул дьякон, глядя на него.
Когда дошли до извозчика, дьякон заботливо усадил его в ноги псаломщику и поощрительно сказал:
— Сиди крепче!.. Приедем — чай будем пить…
— Ну-у, жаба! — крикнул извозчик на лошадь. Пролётка запрыгала по мостовой сквозь серую завесу дождя и тумана. Из тумана выдвигались дома, и казалось — они тихо и молчаливо плывут куда-то, оглядывая мальчика большими и бесцветными глазами. В груди мальчика было холодно и тесно для сердца.
1899 г.