руку, чтобы постучаться в окошко привратника; но рука не поднималась, — видно было, что поступок, им предпринимаемый, слишком изменял всю жизнь его, слишком глубоким оврагом отрезывал все прошедшее от всего будущего. Раскаяние, негодование на свою слабость показались на его чертах, и он коснулся до окна, трепет пробежал по его членам; казалось, что стучат у него в сердце, и седая голова привратника два раза повторяла уже свое приветствие сонными устами и спрашивала о причине позднего прихода, прежде нежели юноша вымолвил: «Отец мой, иди к игумну, скажи, что у ворот стоит презренный грешник, что он умоляет принять его в монастырь, что он пришел обмыть ваши святые ноги и рабо¬тать и трудиться». Седая голова исчезла, слова какой-то молитвы коснулись ушей юноши, потом послышались тихие шаги, которые звучали по камню, потом все умерло и ничего не было слышно. Каждый шаг чувствовал юноша в своей груди — он делал его на поприще, им избранном — и мысль, к которой он давно приготовлялся, теперь, казалось, была слишком сильна для его груди. Не так ли трепещет человек, ведя к алтарю свою возлюбленную?
Юноша бросился на большой камень; волнение его утишалось, высокое чувство веры восходило, подобно солнцу, из возмущенных волн, освещая их, согревая, передавая им свой свет. Он отрешался от мира земного, он слышал глас Иисуса, призывавший его туда, в обитель любви и надежды, туда, где поют бога чистые ангелы, где души праведных его видят, где между ними и покаявшиеся греш¬ники… Долго сидел он неподвижен, склоняя голову на обе руки, по коим рассыпались его кудри, и в это время он, казалось, гармонировал и с мертвою тишиною пустыни, и с мрачною недвижностью монастыря, и с сухими, печальными растениями берегов Африки, и всего более с своею родиною — Египтом, который однажды жил, остановился на своих обелисках и пирамидах и стоит с замершей на устах немою речью иероглифов. Проходят часы;
88
нет привратника. По временам пронзительный вой шакала раздается протяжно и длинно, не встре¬чая препятствий, подобно голосу военной трубы; он ищет жертвы и вторит, не находя ее. Юноша ничего не замечал; но вот вблизи его быстрыми скачками, едва дотрогиваясь до земли, пронесся барс, lonza leggiera1[95]. Юноша содрогнулся, и немое гнетущее чувство одиночества овладело им. Ужасно чувство, с которым человек видит, что он оставлен всем светом, когда он невольно обращает умоляющий взор вокруг себя, зная, что никто не подаст ему помощи, и когда взор его встречает вместо спасителя ярящиеся волны океана, улыбающийся взгляд инквизитора или взгляд без выра¬жения палача. Первое движение юноши было бежать; куда? — он сам не знал, но вера в провидение остановила его. Он осенил себя крестом и спокойно сел на свой камень. Христианин победил чело¬века. — Ночь прошла, зарделся восток, но привратник не являлся. Ужели он не исполнил просьбы юноши, ужели игумен не спешит утешить страждущего сына?
III
Две любви создали две веси: любовь к себе до презрения бога — весь земную, любовь бога
до презрения себя — весь небесную.
Св. Августин.
В бедной келье, сложенной из огромных камней, при скупом свете треножной лампы, на боль¬шом четвероугольном куске гранита сидел монах, лет за пятьдесят; перед ним лежал развернутый свиток Августина; одна рука поддерживала голову, покрытую черными волосами, перемешавши¬мися с сединою, другой он придерживал свиток. Лицо его было бледно и желто; глубокие морщины на лбу и пламенные глаза показывали, что в душе его горели страсти сильные и что доселе они не потухли. Резкое лицо и более строгое, нежели кроткое, могло показаться холодным с первого взгля¬да — но только с первого.
89
Он родился в Антиохии, и судьба готовила ему с ранних лет путь, особый от пути, по которому она гуртом толкает людей. Он не знал любви матери, ни ее нежной ласки, от которой мягчится сердце; родившись, был он убийцею ее. У него не было ни сестер, ни братьев. Отец, погруженный в торговые обороты, богатый и надменный, редко живший в Антиохии, был для него посторонний. Словом, узы родства, тысячью цепями привязывающие человека к домашней жизни, к маленькому кругу действий, ему никогда не были известны. Сильная, огненная душа юноши, от природы чув¬ствительная и возвышенная, жаждала симпатии, любви и находила один холод действительного мира. Мрачность черными струями разливалась по его характеру, он стал скрытен, задумчив, искал отрады в чтении поэтов Греции и не находил ее: светлое, яркое небо Эллады, высокое чувство красо¬ты и ее красота ваятельная худо согласовались с его больной душою. Страшно жжет душу огонь ее, когда нет отверстий, куда бы он вылился, когда нет веры, которая одна может обратить его к небу, когда нет любви, которая одна может благотворным сделать пламя его. — Долго блуждал он, не приставая никуда и терзая свою душу потребностями, которым не находил удовлетворения; перебе¬гая от предмета к предмету, попал на христианских писателей. Здесь ему раскрылся новый мир, исполненный обширности, глубины и силы. Одаренный восточной фантазиею, он увлекся африкан¬ским красноречием Оригена и Тертуллиана; наполнилась пустота в душе, сильная вера очистила огонь, ее пожиравший. Но что более поразило его — это самые христиане, деятельность их для раз¬вития идеи, беспредельная вера в нее и чистое, святое самоотвержение. Надобно вспомнить, что то¬гда было время великой борьбы против арианизма, никогда рвение христианских учителей не было обширнее. Весь мир участвовал в спорах, и гонцы спешили по всему миру передавать мысль Авгу¬стина, слово Афанасия. Эта деятельность с колоссальною целью пересоздать общество человеческое, пересоздать самого человека, возвратить его богу и через него всю природу, опираемая на боже¬ственное основание евангелия, волновала юношескую душу; он увидел, что нашел свое призвание, заглушил все страсти, питал одну,
90
поклялся сделать из души своей храм Христу, то есть храм человечеству, участвовать в апостольском послании христиан — и сдержал слово. В груди сильной может быть одна страсть! Его ничто не
привязывало ни к родительскому дому, ни к родине. Девятнадцати лет бежал он в Грецию. Много лет провел в кельях учителей, собирая манну их слов, учась их примером и утешая их строгостью своих нравов. Наконец, учители признали его силу, благословили его и велели идти, проповедуя слово божие. Мечтая о начале божественного Сиона, явился он к людям, и человечество представи¬лось ему худшею частью своею — Византиею. Византия, которой гниение началось вместе со сла¬вою, развратная, гнусная, должна была ужаснуть юношу. С негодованием видел он, что христиан¬ство там ограничивается одними прениями без веры, что оно так же не идет к Византии, как статуя, которую Констанс хотел туда перевезти из Рима и за которую боялся Гормисдас, что ей будет тесно. Противуположность чистых, высоких учителей, простиравших руку всем слабым и труждающимся и часто отнимавших ее от сильных и богатых, с миром, погрузившимся в пороки, с которых спала даже завеса стыда, заживо разлагающимся, сделала его несправедливым. Он видел одно целое, хо¬рошее, неповрежденное в мире — духовенство; ему хотел бы он отдать и венец и порфиру, в нем полагал все свои надежды, в его апостольском призвании видел возможность спасти людей и обра¬тить их. Он оставил Византию — Рим, разрушаемый Алариком, страшил его; он не знал, что там нашел бы зародыш исполнения своей мысли, — и удалился в пустыню Фиваидскую. Здесь, среди аскетизма и восторженности, среди людей, избранных богом, еще больше окреп его характер и еще больше возгнушался он миром. Первое желание, явившееся в груди его, было удаление в пустыню, в которой бы можно было забыть все и помнить одного Христа; но это худо согласовалось с мыслию распространения слова божия. Не отдельность нужна для развития идеи, а совокупность. Он воз¬вратился на родину, роздал бедным богатое наследство свое и вступил в Октодекадский монастырь. Вскоре братия его избрала игумном, и он был пастырь строгий, поучая примером, наказывая вся¬кую слабость, отрезывая более и более монахов от мира.
91
Монастырский чин и устройство христианского духовенства явило дивный пример согласования двух идей, повидимому, враждующих, — иерархии и равенства, — в то время как политическая ис¬тория человечества показывает одно беспрерывное стремление к этому согласованию, стремление несчастное, ибо способы употребляемые бедны и мелки; имея такой пример пред глазами, люди не умели понять его…
Вот к этому монаху поздно ночью отворил дверь привратник; сперва он постучал в нее, но, не слыша ответа и думая, что игумен спит, он вошел в келью. Игумен, не замечая его, продолжал чте¬ние; он был в восторге, глаза его горели юношеским пламенем; в лице было столько торжественно¬сти, что казалось, оно распространяет лучезарный свет и что ему, как Моисею, нужно покрывало. Красота восторга лучше всех красот человеческих, ибо тогда человек перестает быть земным и начи¬нает быть небесным; для нее не нужно ни юности, ни украшений. Наконец, он поднял голову и уви¬дел пришедшего. «У ворот, святой отец, — сказал привратник, благословленный игумном, — стоит юноша, просит, чтоб ты принял его в монастырь; он печален, слезы льются из его очей, говорит о каком-то преступлении. Прикажешь ли пустить его?» Игумен молчал, черты его изменялись, теря¬ли свою торжественность и превращались в холодное, недоверчивое и строгое выражение, с кото¬рым он смотрел на несовершенный мир; но душа его отстала — она еще не пришла в обыкновенное положение. «Юноша, — говорил он сам с собою, — прелестное время… тогда родятся высокие мыс¬ли; где-то теперь друг моей юности?.. » И воспоминание чего-то давно прошедшего навертывалось в уме его и манило к себе; но он был царем души своей, остановил порыв и продолжал: «Минутная злоба на мир, мечтаемое отчаяние, которое так любят юноши, — вот что их гонит, а пуще всего гор¬
дость. Гордость — ею владеет наш враг; всякое преступление скорее гордости искупится. Не уни¬чтожить себя в Христе хотят они, а возвыситься над другими». Все это говорил он вполслуха, потом, обращаясь к привратнику: «Старик, поди и ляг спать; ответа не давай ему, не выходи до утра; ежели останется, ежели смиренно перенесет это
92
унижение — тогда увидим». — «А дикие звери?» — заметил с жалостным видом старик. — «Они не растерзали Даниила в пещере львиной». — «Но холод ночи?» — «Вседержитель умеет хранить из¬бранных; сын мой, да будет на тебе благословение божие!» Привратник вышел, а игумен, развле¬ченный его приходом, принялся за свиток; но чтение не шло вперед; то трещала светильня лампы, то горела очень тускло, и он должен был прерываться и поправлять. Но это происходило от другой причины: его занимал