таможенный пристав. Сначала прохожие были редки, потом целыми толпами двигались они по площади. Житель стран полуденных не умеет сидеть дома; многие укрывались от солнечного зноя под тем же порталом. Но где же она? Никто не обращал на него внимания, никто не говорил с ним, и он пользовался этим уединением особого рода, которое ощущает человек в толпе людей, ко¬гда не делит с ними ни их желаний, ни их мыслей. Твердо полагаясь на глас божий, он ждал и ждал. — Кто-то ехал на ослице в черном платье; он не спускал глаз с него; но это был монах. Инок подъезжал к храму, слез с ослицы и, как бы пораженный неподвижностью сидящего, дрожащим голосом сказал ему едва внятно: «Добрый день, господин». — Он не обратил на него внимания, не его искал несчастный. Монах оставил ослицу и взошел в храм; потом народ опять начал редеть, ухо¬дить; солнце садилось, ночь наступала, и отчаянный муж, второй раз теряя свою жену, тихими ша¬гами побрел домой. Через несколько времени вышел монах, тотчас обратил глаза на место, где си¬дел несчастный, и, как бы обрадованный его уходом, поспешно сел на свою ослицу, вздохнул, пере¬крестился, еще раз вздохнул и поехал к городским воротам.
98
Было поздно; сильный ветер дул с взморья; черные тучи, окровавленные снизу лучами солнца, роняли огромные капли теплой воды на растрескавшуюся землю. Феодор, взволнованный встречею и боясь грозы, не хотел ехать далее и свернул в монастырь Энат, лежащий возле Александрии. Слу¬житель божий, гражданин всего мира христианского, в те времена везде находил отворенную дверь, и всюду приход его считался счастием, тем паче в монастыре, куда приходили все бедные и труж-дающиеся дети церкви.
Вечерняя молитва началась. Феодор взошел в церковь и удалился в небольшое углубление, быв¬шее в стене; там, никем не зримый, хотел он принесть свою молитву Искупителю. Тихое, стройное пение монахов едва было слышно, и тем невещественнее, тем неопределеннее, тем святее станови¬лась песнь. Полузвуки согласовались с полумраком, в котором был погружен храм; своды, казалось, исчезли, стены — какими-то массами тумана; дым из кадильниц, виясь около изображений, прида¬вал им таинственное движение. И шаги по каменному полу, и мелькание черной рясы, и ее шорох увеличивали торжественность, возможную только в храме божием и которую испытал всякий, с чи¬стой душою входивший в церковь. Тем сильнее действовала она на мечтательного Феодора, — его можно было принять за изваяние; именно он, как статуя, выражал одно чувство — чувство молитвы. Иногда слабый вздох вырывался из груди его, как будто он упрекал себя в чем-то, иногда и слеза навертывалась, но восторг всё поглощал, соединяя все мысли в гимн.
…Близ углубления, где был Феодор, стояла молодая женщина, прелестная собой, как те девы Во¬стока, о которых пел Низами; сначала молилась и она; но вскоре молитва исчезла с уст ее; беспре¬рывно смотрела она на юношу; освещенный последним остатком света, окруженный мраком, Фео-дор казался ей чем-то принадлежащим нездешнему миру; она думала видеть архангела, принесше¬го благую весть деве иудейской… Огненная кровь египтянки пылала.
Окончилось вечернее моление. Феодор пошел к игумну, не обратив на нее ни малейшего внима¬ния, сказал ему о причине приезда и просил дозволения переночевать. Игумен был рад
и повел Феодора к себе… Первое лицо, встретившее их, была женщина, стоявшая близ Феодора, дочь игумна, который удалился от света, лишившись жены, и с которым был еще связан своею до¬черью; она приехала гостить к отцу и собиралась вскоре возвратиться в небольшой городок близ Александрии, где жила у сестры своей матери.
В ленивой груди жителя Юга бывают минуты торжественные; в такую минуту он переживет все, что по мелочи испытает гиперборей. У него страсть родится, подобно дочери Зевса, в полном во¬оружении. Зажженная однажды, она может гореть и жечь его до гроба. Его страсть любит до уни¬чтожения предмета любви, пылает местью до уничтожения самого себя. Это огненная масса, вне¬запно воспламеняющаяся и никогда не тухнущая. Египтянка любила Феодора пламенно, безвоз¬вратно. Бледные девы Севера не поверят этому; они не знают этого ада страстей, привыкнувшие к своим мечтам о духовном, о небе, то есть не о настоящем небе, а о том, которое они создали себе для бегства от скупой и туманной природы. Она с жадностию впивала каждый взор его — но этот взор был обращен к небу; с жадностию слушала каждое слово — но это слово было о боге. «Любовь, — сказал он, — вот основание мира, и апостол говорит, что недостаточна вера, ежели нет любви». Но не о земной любви говорил юноша, о земной понимала дева.
Взошедши в келью, для него приготовленную, Феодор бросился на скудную постель из банановых листьев и не тушил еще лампы, как вдруг начала отворяться дверь и тихо-тихо взошла какая-то ста¬руха с темным, загорелым лицом наших цыган, с впалыми щеками и неверным взглядом; украдкой окинув горницу, она сказала: «Служитель Христов, есть человек, нуждающийся в твоей помощи; не откажись идти за мною». Феодор молча встал и пошел за нею. Вышли на двор, все было темно; по¬дошли к какой-то маленькой двери; старуха отворила ее; за нею еще мрачнее; пустила его вперед и исчезла; но не долго стоял Феодор — его взял кто-то за руку, и на этот раз не высохшая, костлявая, угловатая рука старухи, а нежная, мягкая, трепещущая ручка, горячая, как каленое железо. Прикос¬новение во мраке всегда наводит ужас, и Феодор
100
содрогнулся. «Сюда», — прошептал едва внятный голос, и он смиренно шел; небольшой переход оканчивался дверью; ее отворил его спутник, и в нем он узнал прелестную дочь игумна.
Полунагая, едва одетая легкой тканью, которая более обнаруживала ее красоту, нежели скрывала своими фантастическими драпри, трепещущая и огненная, стояла она перед ним, не смея ни под¬нять на него взора, ни оторвать его от пестрых цветов ковра, до которого чуть касались ее маленькие ножки. Слезы катились из ее глаз, засыхая на разгоревшихся, воспаленных щеках.
— Странник, — сказала она, долго принуждая себя сказать то, о чем молчать ей казалось так трудно, — прости меня… Странник, я люблю тебя… но, бога ради, не смейся надо мною… Я видела, как ты молился; твой вдохновенный взор, твое лицо, твой страстный взгляд не идут молитве; твоя душа пламенна, она не может удовлетвориться молитвою; ты обманываешь себя. Люби меня… мо-
жет, тебе неизвестно это море блаженства, я тебе раскрою его, мы потонем в его волнах; я сожгу те¬бя моим поцелуем, я обовьюсь, как эфеу, около тебя, я умру, целуя тебя… — И, говоря это, дева в самом деле тонула в океане страстей и, полумертвая, дрожащая, готова была броситься в объятия юноши; но они не раскрылись. Спокоен и тих был взор Феодора; таким взором смотрит луна на бе¬шеную Этну, пламенем раздирающую свою грудь.
— Дева, — сказал он ей, — благодари судьбу, что ты это говоришь мне, отжившему для мира се¬го; я не воспользуюсь слабостью овцы гибнущей. Вспомни, что ты христианка. Я соединю свои мо¬литвы с твоими, чтобы господь извел из тебя злого духа, губящего душу твою. Дева, и я был поро¬чен, и я знаю, как слабы женщины… тем сильнее будет молитва моя, тем спасительное тебе.
— Как, ты любил! — воскликнула она. — Ты любил! — и ревность к прошедшему взволновала ее грудь, в которой не было места и одной страсти. — Где она?.. но… но, может, ее уж нет, может, она изменила, может, в ней не было этой бешеной страсти? О, я заменю ее, я свободна, как птица небес¬ная; бежим в Грецию, там…
101
— Остановись, — сказал Феодор, и ланиты его показали, что он еще человек; но что их оцветило — любовь или воспоминание? — Я богу дал клятву, и ничто не сокрушит ее.
— Лицемер, деве дал ты клятву; обманщик, тебе ли носить монастырское платье? Да, это ясно; те¬перь все понимаю — но я умею мстить; ты видел, как необузданны страсти мои… И неужели твое сердце до того принадлежит другой, что нет места для меня? Один час, одну минуту дай насладить¬ся тобою, и я счастлива, и возьми после жизнь мою, на что мне она тогда; и в этой минуте я солью все, и рай позавидует мне. Ты смущен; нет, нет, эта грудь не из гранита!
И она бросила лампу на пол, и душистое масло струями разлилось по ковру, и светильня, вспы¬хивая, и потухая, и курясь, прожгла его… судорожная рука обвилась около юноши, дрожащие уста с своим огненным, сладострастным дыханием коснулись уст Феодора; тщетно хотел он вырваться.
— Нет, нет, ты мой, я тебя не пущу! — шептала она, целуя его.
Ясно и душно было утро, когда на ослице тихо подъезжал Феодор к Октодекадскому монастырю, везя елей для храма. Черты лица его, утомленные зноем, выражали опять то же спокойное, святое чувство, с которым он выехал за два дня из этой ограды. По временам взор его делался мечтателен, далеко устремлялся в пространное поле и, казалось, выпрашивал какого-нибудь предмета или ис¬кал кого-нибудь, но тотчас приходил он в свое всегдашнее положение. Молитва виднелась на устах, молитва во взоре, молитва в нем самом… и привратник, тот же старец, которого он ждал целую ночь, но еще старее, отворил ему вороты, и он опять въехал в этот тихий, умерший двор, где люди не измяли зеленой травы, где одни черные рясы мелькали меж белых надгробных камней, где ду¬шистые лимоны и пышные смоковницы заслоняли одни черные рясы и белые надгробные камни.
17. И сказала ему: «Еврейский раб, которого ты привел в дом свой, хотел меня обесчестить…»
20. Тогда бросил он его в темницу…
21. Но господь был с ним.
Моисей, Кн. бытия, гл. 39.
— Нет, это клевета, — сказал игумен Октодекадского монастыря, — гнусная, черная клевета. — И тень сомнения уже прокралась на его лицо, и он, казалось, разуверял себя более, нежели стоящего возле монаха.
— Но пояс, — возразил тот.
— Хорошо. Неси лобзание мира нашему брату и скажи, что я спрошу у обвиняемого, и да падет вся строгость на главу преступную.
Монах склонился и вышел. Лицо игумна было ужасно, жилы на висках налились кровью и би¬лись; он был смущен, несмотря на свою обычную твердость, и не знал, верить ли или нет какому-то обвинению, и то укорял себя в сомнении, приискивая наказание виновному, то верил обвинению, приискивая доказательства к опровержению его; он то вставал и прохаживался, то садился; наконец, обращаясь к молодому монаху, сказал: «Позови брата Феодора и оставь его со мною наедине».
Тихая, аскетическая жизнь подняла так