отрасли архитектуры и епархиального управления.
§ 1. Садоводство распадается на две части: на Министерство Юстиции и на Технологический ин¬ститут. Учреждение Министерства необходимо, но министром должен быть музыкант и князь. Кол¬легиальное начало вредно для постройки зданий, но полезно для мостов… »
Он еще писал, когда взошла княгиня. С видом величайшей важности князь указал ей стул и при¬бавил:
— Я о вашем деле говорил с графом, но извините, мне нет секунды свободной…
Как холодной водой обдало княгиню. Она все поняла! Бедная, несчастная!.. Она хотела броситься к нему на шею, он оттолкнул ее.
— Ну, так, сударыня, я знал, что вы подосланы от Козодавлева и Вязмитинова!
Это было 15 июля, после вечерень. 1836-1838 гг.
170
О СЕБЕ
Раз, в последних числах мая 1833 года, в нижнем этаже большого дома на Никитской сильно бу¬шевала молодежь. Оргия была в полном разгаре, во всем блеске. Вино, как паяльная трубка, разду¬вало в длинную струю пламени воображение. Идеи, анекдоты, лирические восторги, карикатуры крутились, вертелись в быстром вальсе, неслись сумасшедшим галопом. Все стояли на демаркаци¬онной линии, отделяющей трезвого человека от пьяного; никто не переступал ее. Все шумели, раз-говаривали, смеялись, курили, пили, все безотчетно отозвались настоящему, все истинно весели¬лись. Лучший стенограф не записал бы ни единого слова.
Среди вакханалии бывает торжественная минута устали и тишины; она умолкает для того, чтобы бурей и ураганом явиться по ту сторону демаркационной линии. Вот эта-то минута и настала.
Огромная чаша пылала бледнолазоревым огнем, придавая юношам вид заклинателей. Клико подливало силу в жженку и кровь в щеки молодых людей. Шумная масса разбилась на части и рас¬положилась на биваках.
Вот высокий молодой человек с лицом последнего могикана; он сел на маленький стол (парки тотчас же подломили ножки жизни этого стола); стенторский голос его, как Нил при втечении в Средиземное море, далеко вдается в общий гул, не потеряв своей самобытности. Это — упсальский барон, он живет в двух шагах от природы, в Преображенском. Там у него есть сад и домик, у которо¬го дверь не имеет замка.
В этом доме барон прячется и вдруг, как минотавр или татары, набегает на Москву, неотразимый и нежданный, обирает
171
книги и тетради и исчезает. Он похож и на bonhomme Patience1[145] Жорж Санда, и на самого Кар¬ла Занда, ежели хотите, а всего более на террориста. Он как-то гильотинно умеет двигать бровями. Барон начал свою жизнь переводами Шиллера и кончил переводом на жизнь одного из лиц, кото¬рые Шиллер так любил набрасывать, в которых нет ни одного эгоистического желания, ни одной черной мысли, но которых сердце бьется для всего человечества и для всего благородного, и которые никогда не выйдут из своей односторонности, как exempli gratia1[146] Менцель. Он с четвероногой трибуны что-то повествует, с наивной мимикой обеих рук и, по очереди, одной ноги. Два неустра¬шимые человека подвергают жизнь свою опасности, слушая барона в атмосфере его декламации, беспрерывно рассекаемой рукою и ногою и молнией зажженной сигары. У вас, может, слабы нервы, — отвернитесь от этой картины.
Видите ли у камина худощавого молодого человека, белокурого, несколько бледного, в вицмун¬дирной форме, с неумолимой речью — это магистр математического отделения, представитель ма¬териализма XVIII века, столько же неподвижный на своем коньке, как и барон на своем. Он держит за пуговицу молодого человека с опухшими глазами и выразительным лицом. Магистр в коротких словах продолжает спор, начавшийся у них года за два, о Бэконе и эмпирии. Молодой человек, прикованный к этому Кавказу, испещренному зодиаками, — одно из тех эксцентрических существо¬ваний, которые были бы исполнены веры, если бы их век имел верования; неспокойный демон, оби¬тающий в их душе, ломает их и сильно клеймит печатью оригинальности. Он больше образами, яркими сравнениями отражал магистра.
— Направление, которое начинает проявляться, — говорил он, — вспять не пойдет, материализм сде¬лал свое и умер. Вандомская колонна — его надгробный памятник. Германские идеи, проникающие во Францию…
Магистр не слушал студента, даже закрывал глаза, чтобы и не видать его, и продолжал со всем хладнокровием математика,
читающего лекцию о мнимых корнях, и со всею ясностию геометрического анализа употребляя од¬ни, законом определенные, формы доказательства — a contrario, per inductionem, a principio causae sufficientis1[147].
на диване,
— Итак, приняв это положение, следует вопрос — которое состояние наук выше, которое дало более приложений и принесло положительнее пользу? Разрешив его, мы естественно перейдем к главно¬му вопросу, от которого зависит окончательное решение всего спора…
С тех пор магистр окончил нивелирование Каспийского моря, студент объехал пол-Европы, а спор еще не кончился и, сами видите, остался только один вопрос.
Вот два молодых человека, обнявшись, прогуливаются по комнате. Один с длинными волосами и прелестным лицом á la Schiller и прихрамывающий á la Bayron; другой с прекрасными, задумчивы¬ми глазами, с несколько театральными манерами á la Мочалов и с очками á la Каченовский; это -Ritter aus Tambow1[148] и кандидат этико-политический, очерчивающий Россию. Ritter, юный стра¬далец, принес в жизнь нежную, чувствительную душу, но не принес ни твердой воли, которая за¬щищает от грубых рук толпы, ни твердого тела. Болезненный, бледный — он похож на оранжерейное растение, воспитанное в комнатах и забытое небрежным садовником на стуже московских летних ночей. Он может чище всех своих товарищей служить изящным типом юноши. С какой любовью, с какой симпатией он приютился к ним дичком! Его фантазия была направлена на ложную мысль бегства от земли. Резигнация1[149] составляла его поэзию. Такое направление развивается именно в больном, слабом теле, — конечно, ложное, но имеющее свою беспредельно увлекательную сторону.
Кандидат этико-политический жаждет общеполезной деятельности и славы. Он готов на само¬пожертвования без границ и грустно говорит юноше, что ему надобна кафедра в университете и слава в мире. Юноша ему верит, сочувствует и
173
готов плакать. Вот они остановились перед черпалом полюбоваться пылающей жженкой.
В самом фокусе оргии, т. е. у пылающей жженки, также интересная группа. Молодой человек в сером халате, на диване, задумчиво мешает горящее море и задумчиво всматривается в фантастиче¬ские узоры огня, сливающиеся с ложки. Против него за столом, без сюртука, без галстука, с обна¬женной грудью, сложивши руки à la Napoléon, с сигарою в зубах, сидит худощавый юноша с выра¬зительным, умным взором.
— Помнишь ли, — говорит молодой человек в халате, — как мы детьми встречали новый год тайком, украдкой; как тогда мечтали о будущем? Ну, вот оно и пришло, и пустота в груди не наполняется, и не принесло оно той жизни, которой требовала душа. На Воробьевых горах она ничего не требовала и была довольна.
Они взглянули друг на друга.
— Пора окончить этот фазис жизни, шум начинает надоедать; меня манит другая жизнь, жизнь более поэтическая.
— Пора, согласен и я; но забудемся еще сегодня, забудемся — прочь мрачные мысли. Юноша в халате напенил стакан и, улыбаясь, сказал:
— За здоровье заходящего солнца на Воробьевых горах!
— Которое было восходящим солнцем нашей жизни, — добавил юноша без сюртука. Оба замолчали, что-то хорошее пробежало по их лицам.
Вдруг юноша без сюртука вскочил на стул и звонким голосом закричал:
— Messieurs et mylords! Je demande la parole, je demande la clôture de vos discussions. Une grande mo¬tion… silence aux interrupteurs. Monsieur le président, couvrez-vousl [150].
И нахлобучил какую-то шапку на голову своему соседу. Несколько голов обратилось к оратору.
— Mylords et lords! Le punch cardinal, tel que le cardinal Mezzofanti, qui connait toutes les langues ex¬istantes et qui n’ont jamais existé, n’a jamais goûté; le punch cardinal est
174
à vos ordres. Hommes illustres par vos lumières, connaissez que Schiller, décrété citoyen de la république une et indivisible… a dit, il me semble, en parlant des prisonniers lors du siège d’Ancône par les troupes du roi-citoyen Louis-Philippe…
Eh’es verduftet, Schöpfet es schnell. Nur wenn er glühet Labet der Quell.
Je propose donc de nous mettre à l’instant même dans la possibilité de vérifier les proverbes du citoyen Schiller, — à vos verres, citoyens! 1[151]
Все с хохотом подходили к столу. Оратор спокойно разливал в стаканы пунш.
— Магистр, скажи, пожалуйста, — кричал он, — не изобрел ли Деви новых металлических стенок для того, чтобы не жглись губы?
— Гумфри Деви умер, — отвечал магистр, весь занятый своим спором.
— И, я думаю, рад от души, — продолжал оратор, — что наконец химически разложился и на себе может испытывать соединение и разложение.
— Господа, господа, разойдитесь, барон идет со стаканом, а это страшнее, чем встретиться с локо¬мотивом.
В самом деле, благоразумные люди отодвигались. Оратор продолжал шуметь, никто его не слу¬шал… Стаканы еще раз наполнились.
Демаркационная линия была пройдена. Господа хотели продолжать свои разговоры; суетное же¬лание удалось одному
175
юноше без сюртука, потому что он разом говорил со всеми и обо всем. Барон чистил трубку кому-то в шляпу и говорил «ты» магистру. На магистра жженка сделала ужасное действие, в голове у него все завертелось и перекувыркнулось, он не забывал свой спор и продолжал, держа на этот раз пуго¬вицу барона:
— Следовательно, ежели в тот век в одно время дифференциальные исчисления изобрели Лейб¬ница и Невтона…
Он, как бы сам чувствуя нелепость, потер себе лоб.
— Да, да, именно, когда Коперник изобрел движение земли, а Уатт — паровые машины, и сир Флу-ни — машины чинить перья, — кричал оратор.
— Помню, помню Флуни, — повторил магистр и хотел было произнесть еще какую-то букву, но не мог ни повернуть языка, ни упросить это слово, чтобы оно вышло.
— О чем спор? — спрашивал тут же бывший водевилист.
— Магистр, — шептал ему оратор, — доказывает, что Каратыгин гораздо лучше играл роль Отелло, нежели Мочалов.
А водевилист, бешеный поклонник Мочалова, бросился, как лютый зверь, на магистра и кричал ему на ухо:
— У Мочалова есть душа, а у Каратыгина все подделка; да просто взгляните на его лицо, какая натянутость, неестественность.
— Правда, правда, — кричал оратор, — у живого Каратыгина вид ненатуральный, то ли дело статуи Торвальдсена, вот какие лица должны быть в XIX веке.
И сам водевилист захохотал.
В это время барон, желая подвинуться к столу, выломал ручку у кресел и ножку у стола; две та¬релки и стакан легли костьми при этом членовредительстве: «мертвии сраму не имут». Барон не потерялся, начал доказывать, что это не его вина, а вина непрочности мебели, для объяснения чего изломал еще кресло и этажерку и был очень доволен, что оправдался.
Подали сыру, единственный съестной припас, который важивался у Ника. Сыр — великая вещь на оргии: от него делается жажда. В одно мгновение ока плачущее, рябое дитя Швейцарии исчезло.
176
— Прежде нежели мы совсем пьяны, вот вам предложение, — сказал Ник, — кто хочет на целый день villeggiarel[152], подышать чистым воздухом, побыть не в Москве, а на воле