стекает прошедшее — люди, царства, звери, мысли, дея¬ния? Хронос с ненасытной жадностью беспрестанно ест, но у него нет внутренностей, все, что он проглотит, исчезает, и оттого он не сыт и беспрестанно гложет.
М е в и й . Ты после спросишь, зачем сегодня волна нанесла кучу песку на берег, а завтра смывает его, и как его отыскать в море. Все существующее существует во времени, в этом надо убедиться од¬нажды навсегда. Одна жизнь вечна. Когда ты бродил по Фивам, зачем не взглянул вверх, ты увидел бы прекрасного пестрого орикса; зачем ты не видал ни одного из красивых цветов, качавших ярки¬ми и благоухающими венчиками из-за трещин колонн и упавших капителей, между которыми ползла, извиваясь и блестя чешуей, змея? Где тут запах смерти, пустоты: жизнь человеческая пере¬шла, жизнь природы, разлитая повсюду, осталась. Царства, дела рук человеческих, — падут; жизнь вечно юная цветет на их развалинах. Что за дело, куда ушли египтяне, чего жалеть их? Разве они в продолжение своей жизни не наслаждались по-своему, не имели минут
188
блаженства и сильных ощущений, разве они не любили, не трепетали от радости, разве жизнь не подносила свой кубок наслаждений и к их устам?
Лициний. А несчастные, задавленные обломками, присутствовавшие при гибели родины, — тем много ли отпущено было наслаждений?
М е в и й . Их участь была горька, но тут ненавистная тебе смерть явилась благодетельным гением, успокоила их в могиле, заменивши новыми поколениями, так, как заменяет траву скошенную на лугу. Ты слишком много придаешь важности человеку, это нравится гордости: он не больше, как лист на дереве, как песчинка в горе.
Лициний. Счастлив ты, удовлетворяющийся такими объяснениями. Нет, я считаю жизнь каждого человека важнее всей природы. Человек — носитель бессмертного духа, к которому природа только рвется. Каждая слеза, каждое страдание человека отзывается в моем сердце. Бесчувственно жертвовать какому-то отвлеченному понятию о жизни людьми, не жалея их. Варвары, приносящие на жертву людей, закалывают их, по крайней мере, своим богам… Я с некоторого времени боюсь произносить это слово, оно утратило великий смысл свой в наших устах. Для нас боги — какой-то сон, облекающий в образы идеи и мысли. А что прежде была религия? Зачем я не могу детски веро¬вать, зачем я родился в развратный век, верующий в одно сомнение? Что мне дали философы? Ни одного полного решения, ни одной достоверности. Они лишили только покоя мою душу, приведя ее в вечное колебание. Фетишизм давал больше положительного, нежели разъедающий дух наших учителей. Подкопавшись под пьедесталы богов, свергнув, осмеяв их, что они поставили на эти пье¬десталы? Скептический взгляд и удостоверение, что мы ничего не знаем? Нет, еще кое-что: стоиче-скую нравственность и ясный взгляд.
М е в и й . Ты всегда вдаешься в крайности и требуешь несправедливого. Что они поставили на пьедесталы, с которых сняли олимпийцев? — помилуй, они поставили Нус, великий закон, великую энергию всего развития, они поставили живую душу мира; многие — хотя и не понимаю для че¬го — доказывали бытие богов.
Лициний. И в том числе наш Цицерон. И, нечего сказать, хорошо написал он в их пользу, не хуже, как за Архия-поэта. И я, так же как ты, не могу понять, для чего они доказывали; для изощре¬ния в диалектике, вероятно. Доказывать можно только то, в чем можно сомневаться. Неужели голос мощный, звучащий в груди, не говорит громче всех философов? Что вышло из философских дока¬зательств? Холодный, бесчувственный деизм; с их богами мы чужие, нет связи между нами; один Платон из всех провидел, как мало удовлетворяет такое признание богов. Я чувствую, что человек должен быть связан с божеством, в нем успокоиться, любовью возноситься к нему. Как? — не знаю, не понимаю как, оттого-то я и страдаю; я ищу, жажду, и — все камень, все слова, все мертвое, до чего ни коснусь. У одного Платона и его учеников есть что-то, намек, приводящий в трепет всю душу. Думал ли ты когда-нибудь, что значит Логос? Тайна, тайна, и мы умрем, не разгадая ее. Пусть явится, кто б он ни был, и откроет мне эту тайну — я обниму его ноги, облобызаю прах его сандалий. Предчув¬ствие мое меня мучит, знать, что не знаешь, — ужасно. Логос, Логос-профорикос, в этом слове для меня заключено все — идея, событие, гиероглиф, связь мира и бога — и не могу понять. (Молчит).
Послушай, Мевий, что-то великое совершается. Этим путем мир дальше идти не может: он свои¬ми когтями разорвал свою грудь и пожирает свои внутренности; на такой пище долго не прожи¬вешь. Бродят вопросы, никогда не являвшиеся прежде. Если бы можно было приподнять заве¬су — хоть для того, чтоб взглянуть и умереть! (Задумывается и молчит).
Мевий. Мечтатель, милый мечтатель, люблю слушать его речь; она имеет какую-то магическую силу, как музыка, как лунный свет.
(Лициний садится на холме и не принимает, повидимому, никакого участия в разговоре Мевия с подо¬шедшим патрицием).
Патриций. Да? все наши.
Мевий. Эпихарис была
190
Патриций. Была и говорила, как вдохновенная богами пифия. Великая женщина! Имя ее пойдет до позднейшего потомства, окруженное лучами славы. Странно, женскую руку избрали бо¬ги участвовать в великом деле, для которого так долго не находилось достаточно крепких рук муж¬чины.
Мевий. Что нового о цезаре?
Патриций . Каждое дыхание Нерона — злодейство. На днях рабы убили какого-то сенатора. Отцы присудили всех рабов его, живших у него в доме и вне дома, казнить. Ты знаешь, на это есть прямой закон. Нерон, когда ему подали дело, сказал: «Безумно несколько сот человек казнить, в то время как подозрение падает на двух-трех из окружавших». — «Император, — вскричало несколько голосов, — закон требует их казни». — «А я, — возразил Нерон, — требую казни этого закона, потому что он бессмыслен». Видишь ли, как он пренебрегает законом и как льстит подлым рабам. И сенат под¬дался, но роптал больше, нежели когда-либо.
М е в и й . Он беспрестанно ищет случая унизить патриция и отцов. Давеча я встретил недалеко от вновь строящегося дворца похороны. Чьи, ты думаешь? Тигр околел у него в зверинце, он велел его хоронить, как сенатора, завернувши в латиклаву1[161]. Плебеи толпами шли за трупом гадкой кошки с рукоплесканиями и хохотом; тут какой-то ободранный разбойник взлез на камень и кри¬чал: «Божественный цезарь, доверши благое дело; ты посадил тигра в сенат, посади же отцов в зве¬ринец». Толпа с восторгом слушала эти нечестивые речи.
Патриций. Подлое отродье подлых корней. Плебей никогда не был римлянином, — это лож¬ные дети Италии. Мевий, сегодня приходи непременно к Латерину, у него совещание; все поняли, что пора приступить к делу, еще несколько дней — и заговор непременно будет открыт. От быстроты зависит успех. Мы утром для того сходились, но было как-то смутно и бестолково. Латерин поссо¬рился с Пизоном. Ты знаешь его — воплощенный Брут, а Пизон туда же метит в цезари. Лукан, кото¬рый в Нероне ненавидит соперника-поэта больше, нежели тирана, хотел выпить чашу вина за здо¬ровье нового цезаря, Латерин
191
и Эпихарис чуть не растерзали его. Пизон надулся; тут, как на смех, Сульпиций-Аспер стал требо¬вать в раздачу тем преторианским когортам, которые пристанут к нам, каких-то полей близ Рима. Пизон испугался за земли, находящиеся века во владении Калпурниев без всяких прав, надулся вдвое и уехал к себе на дачу, а Лукан на него сочинил уморительное двустишие, — однако у Латерина будут все.
М е в и й . Латерин — великий гражданин. Когда я смотрю на его открытое чело, на его спокойный, величественный и грустный вид, он мне представляется одним из полководцев времен нашей славы. Рим не погиб, если мог создать еще такого гражданина. Ну, а что касается до Пизона и…
Патриций. Всякий знает, да они нам нужны. Что мы сделаем без Пизоновых сестерций? А сверх денег, его происхождение глубоко оценено даже плебеями. Он — имя. Да, кстати, я было забыл сказать… не знаю почему, пало подозрение на старика-пафлагонца — раба Пизона, знаешь, что играл на флейте, — будто он доносит. Пизон велел его отравить и еще двух.
М е в и й. Что же, он узнал наверное?
Патриций. Эти вещи доказывать и узнавать мудрено. Он предупредил… если они не успели донести что-нибудь важное, и лишил себя трех рабов без пользы, если они уже сделали донос. Это обстоятельство заставляет еще более торопиться. Мне есть еще дела, итак, сегодня ночью у Латери-на.
М е в и й . За мной дело не станет, моя жизнь принадлежит Риму, я буду уметь принести ее на жертву; а странно на душе: вера и недоверие, страх и надежда. Да неужели это не сон, что раз-два сядет солнце и в третий взойдет над освобожденным Римом, и он, как феникс, воскреснет в лучах прежней славы, пробудится от тяжелого лихорадочного сна, в котором грезил чудовищные собы¬тия? И так скоро?
Л и ц и н и й . (Встает и подходит к ним). Сон! И я скажу теперь — мечты! Дом падает, столбы по¬качнулись, скоро рухнут, а вы хотите поддержать его. Чем? Руками? — Вас раздавит, а здание все-таки упадет. Убить Нерона — дело возможное, ножом легко перерезать нить жизни, но трудно вызвать из могилы мертвого. Я участвовал в заговоре, вы знаете, и пойду сегодня и буду делать что другие хо¬тят; но вера моя остыла.
192
Рим кончил свое бытие, убийством его воскресить нельзя: явится другой Нерон. И вот уже есть же¬лающий, Пизон — этот ограниченный человек, сильный только деньгами и предками, — протягивает дерзкую руку. Мне жаль Латерина, жаль вас, жаль эту голубицу1[162], назначенную летать по под¬небесью в Элладе и залетевшую в горящий дом. Не то жаль, что вы погибнете, а жаль, что вы втуне употребляете вашу веру… Что хотите? Воскресить Рим? Зачем? Он был нелеп, римляне были хоро¬ши. Не закон, начертанный на досках, покорил ему мир, а другой закон, который он сосал с моло¬ком. Истинный Рим был построен не из камня, он был в груди граждан, в их сердцах; а теперь его нет, остался его остов, каменные стены, каменные учреждения. И в этом трупе, уже загнившем, тле¬ет какая-то болезненная, лихорадочная, упорная искра жизни. Одряхлевший Рим один ходить не может, а вы, добрые люди, хотите отнять вожатого у калеки, чтоб он упал в первую канаву. Для кого вы работаете, на кого обопретесь? На плебеев, что ли? Да они