Скачать:TXTPDF
Полное собрание сочинений. Том 1. Произведения 1829-1841 годов

валявшиеся где-нибудь в дряни на дворе. Но с ними играть было мне строго запрещено, и я, побеждая разные опас¬ности, мог едва на несколько минут ускользнуть на двор, чтоб порубить с ними лед около кухни зи¬мою или замараться в грязи летом. Сверх того, я и играть почти не умел с другими: малейшая оп¬позиция меня бесила, оттого что игрушки не перечили ни в чем; а дети вообще большие демократы и не терпят товарища, который берет верх над ними.

Между тем важные обстоятельства совершились. Лизавета Ивановна занемогла. Домовый лекарь сказал, что это легкая простуда, затопил ей внутренность ромашкой, залепил болезнь мушкой и очень удивился, застав одним добрым утром свою выздоравливающую на столе. Да, она умерла. Карл Карлович был ее душеприказчиком и тогда поссорился с племянником Лизаветы Ивановны, каретником Шмальцгофом, у которого нос был красно-фиолетовый. Как теперь помню ее похоро¬ны: я провожал тело старухи на католическое кладбище и плакал.

В жизни моей много переменилось: кончились рассказы Лизаветы Ивановны, кончилось патри¬архальное царствование ее надо мною; кончилась непомерная благость, с которой она вступалась за обиды, нанесенные мне. Словом, весь прежний быт ниспровергнулся; во время Лизаветы Ивановны ходила за мною няня, столько же добрая, как она, Вера Артамоновна, как две капли воды похожая на индейку в косынке, — такая же шея

в складочках и морщинах, тот же вид ingénu1|T921. Теперь приставили ко мне камердинера Ванюш¬ку, которому я обязан первыми основаниями искусства курить табак (завертывая его в мокрую бу¬мажку, свернутую трубочкой)1[193] и богатой фразеологией, в которой хозяином раскинулся рус¬ский дух. Время, в которое ребенка передают с женских рук в мужские, — эпоха, перелом; с маль¬чиком это бывает лет в семь, восемь, с девочкой лет в семнадцать, восьмнадцать.

Ребячество оканчивалось преждевременно; я бросил игрушки и принялся читать. Так иногда в теплые дни февраля наливаются почки на деревьях, подвергаясь ежедневно опасности погибнуть от мороза и лишить дерево лучших соков. За книги принялся я скуки ради — само собою разумеется, не за учебные. Развившаяся охота к чтению выучила меня очень скоро по-французски и по-немецки и с тем вместе послужила вечным препятствием доучиться. Первая книга, которую я прочел con amore1[194], была «Лолотта и Фанфан», вторая — «Алексис, или Домик в лесу». С легкой ручки мамзель Лолотты я пустился читать без выбора, без устали, понимая, не понимая, старое и новое, трагедии Сумарокова, «Россиаду», «Российский феатр» etc., etc. И, повторяю, это неумеренное чте¬ние было важным препятствием учению. Покидая какой-нибудь том «Детей аббатства» и весь заня¬тый лордом Мортимером, мог ли я с охотой заниматься грамматикой и спрягать глагол aimer1[195], с его адъютантами être и avoir1[1961, после того, как я знал, как спрягается он жизнию и в жизни? К тому же романы я понимал, а грамматику нет; то, что теперь кажется так ясно текущим из здравого смысла, тогда представлялось какими-то путами, нарочно выдуманными затруднениями. Бушо не любил меня и с скверным мнением обо мне уехал в Мец. Досадно! Когда поеду во Францию, заверну к старику. Чем же мне убедить его? Он измеряет человека знанием французской грамматики, и то не какой-нибудь, а именно восьмым изданием

266

Ломондовой, — а я только не делаю ошибок на санскритском языке, и то потому, что не знаю его вовсе. Чем же? Есть у меня доказательство, — ну, уж это мой секрет, а старик сдастся, как бы только он не поторопился на тот свет; впрочем, я и туда поеду: мне очень хочется путешествовать.

Перечитав все книги, найденные мною в сундуке, стоявщем в кладовой, я стал промышлять дру¬гие, и провизор на Маросейке, приносивший когда-то Зандов портрет и всегда запах ребарбара с розой, прислал мне засаленные и ощипанные томы Лафонтена; томы эти совершенно свели меня с ума. Я начал с романа «Der Sonderling» и пошел, и пошел!.. Романы поглотили все мое внимание: читая, я забывал себя в камлотовой курточке и переселялся последовательно в молодого Бургарда, Алкивиада, Ринальдо-Ринальдини и т. д. Но как мое умственное обжорство не знало меры, то вскоре недостало в фармации на Маросейке романов, и я начал отыскивать везде всякую дрянь, между прочим, отрыл и «Письмовник» Курганова — этот блестящий предшественник нравственно-сатирической школы в нашей литературе. Богатым запасом истин и анекдотов украсил Курганов мою память; даже до сих пор не забыты некоторые, например: «Некий польский шляхтич ветро¬гонного нрава, желая оконфузить одного ученого, спросил его, что значит обол, парабол, фарибол? Сей отвечал ему…» и т. д. Можете в самом источнике почерпнуть острый ответ.

Полезные занятия Кургановым и Лафонтеном были вскоре прерваны новым лицом. К человеку французской грамоты присоединился человек русской грамматики, Василий Евдокимович Паци-ферский1[197], студент медицины. Господи боже мой, как он, бывало, стучит дверью, когда придет, как снимает калоши, как топает! Волосы носил он ужасно длинные и никогда не чесал их по выходе из рязанской епархиальной семинарии, на иностранных словах ставил он дикие ударения школы, а французские щедро снабжал греческой Л и русским ъ на конце. Но благодарность студенту медици¬ны: у него была теплая

267

человеческая душа, и с ним с первым стал я заниматься, хотя и не с самого начала.

Пока дело шло о грамматике, которая шла в корню, и о географии и арифметике, которые бежа¬ли на пристяжке, Пациферский находил во мне упорную лень и рассеянность, приводившую удив¬ление самого Бушо, не удивлявшегося ничему (как было сказано), кроме соборной церкви в Меце. Он не знал, что делать, не принадлежа к числу записных учителей, готовых за билет час целый тол¬ковать свою науку каменной стене. Василий Евдокимович краснея брал деньги и несколько раз хотел бросить уроки. Наконец, он переменил одну пристяжную и, наскоро прочитавши в Гейме, издан¬ном Титом Каменецким, о ненужной и только для баланса выдуманной части света, Австралии, принялся за историю, и вместо того, чтоб задавать в Шрекке до отметки ногтем, он мне рассказы¬вал, что помнил и как помнил; я должен был на другой день ему повторять своими словами, и я ис¬торией начал заниматься с величайшим прилежанием. Пациферский удивился и, утомленный мо¬ею ленью в грамматике, он поступил, как настоящий студент: положил ее к стороне, и вместо того, чтоб мучить меня местничеством между е и гь, он принялся за словесность. Повторяю, у него душа была человеческая, сочувствовавшая изящному, — и ленивый ученик, занимавшийся во время клас¬са вырезыванием иероглифов на столе, быстро усвоивал себе школьно-романтические воззрения будущего медико-хирурга. Уроки Пациферского много способствовали к раннему развитию моих способностей. В двенадцать лет я помню себя совершенным ребенком, несмотря на чтение романов; через год я уже любил заниматься, и мысль пробудилась в душе, жившей дотоле одним детским воображением.

Но в чем же состояло преподавание словесности Василия Евдокимовича, — мудрено сказать; это было какое-то отрицательное преподавание. Принимаясь за риторику, Василий Евдокимович объ¬явил мне, что она — пустейшая ветвь из всех ветвей и сучков древа познания добра и зла, вовсе не¬нужная: «Кому бог не дал способности красно говорить, того ни Квинтилиан, ни Цицерон не научат, а кому дал, тот родился с риторикой». После такого введения он начал по порядку толковать

268

о фигурах, метафорах, хриях. Потом он мне предписал diurna manu nocturnaque1[198] переворачи¬вать листы «Образцовых сочинений», гигантской хрестоматии томов в двенадцать, и прибавил, для поощрения, что десять строк «Кавказского пленника» лучше всех образцовых сочинений Муравьева,

Капниста и компании. Несмотря на всю забавность отрицательного преподавания, в совокупности всего, что говорил Василий Евдокимович, проглядывал живой, широкий современный взгляд на ли¬тературу, который я умел усвоить и, как обыкновенно делают последователи, возвел в квадрат и в куб все односторонности учителя. Прежде я читал с одинаким удовольствием все, что попадалось: трагедии Сумарокова, сквернейшие переводы восьмидесятых годов разных комедий и романов; те¬перь я стал выбирать, ценить. Пациферский был в восторге от новой литературы нашей, и я, брав¬ши книгу, справлялся тотчас, в котором году печатана, и бросал ее, ежели она была печатана боль¬ше пяти лет тому назад, хотя бы имя Державина или Карамзина предохраняло ее от такой дерзо¬сти. Зато поклонение юной литературе сделалось безусловно, — да она и могла увлечь именно в ту эпоху, о которой идет речь. Великий Пушкин явился царем-властителем литературного движения; каждая строка его летала из рук в руки; печатные экземпляры «не удовлетворяли», списки ходили по рукам. «Горе от ума» наделало более шума в Москве, нежели все книги, писанные по-русски, от «Путешествия Коробейникова к святым местам» до «Плодов чувствований» князя Шаликова. «Теле¬граф» начинал энергически свое поприще и неполными, угловатыми знаками своими быстро пере¬давал европеизм; альманахи с прекрасными стихами, поэмы сыпались со всех сторон; Жуковский переводил Шиллера, Козлов — Байрона, и во всем, у всех была бездна надежд, упований, верований горячих и сердечных. Что за восторг, что за восхищенье, когда я стал читать только что вышедшую первую главу «Онегина»! Я ее месяца два носил в кармане, вытвердил на память. Потом, года через полтора, я услышал, что Пушкин в Москве. О боже мой, как пламенно я желал увидеть поэта! Каза¬лось, что я вырасту, поумнею,

269

поглядевши на него. И я увидел наконец, и все показывали, с восхищеньем говоря: «Вот он, вот он».

Ш991

Чацкий.

Вы помните?

Софья.

Ребячество!

Чацкий.

Да-с, а теперь…

Нет, лучше промолчим, потому что Софья Павловна Фамусова совсем не параллельно развива¬лась с нашей литературой…

Бушо уехал в Мец; его заменил m-r Маршаль. Маршаль был человек большой учености (в фран¬цузском смысле), нравственный, тихий, кроткий; он оставил во мне память ясного летнего вечера без малейшего облака. Маршаль принадлежал к числу тех людей, которые отроду не имели знойных страстей, которых характер светел, ровен, которым дано настолько любви, чтоб они были счастливы, но не настолько, чтоб она сожгла их. Все люди такого рода — классики par droit de naissancel [2001; его прекрасные познания в древних литературах делали его, сверх того, классиком par droit de сопдиё^е1[2011. Откровенный почитатель изящной, ваятельной формы греческой поэзии и вываян¬

ной из нее поэзии века Лудовика XIV, он не знал и не чувствовал потребности знать глубоко духов¬ное искусство Германии. Он верил, что после трагедий Расина нельзя читать варварские драмы Шекспира, хотя в них и проблескивает талант; верил, что вдохновение поэта может только выли¬ваться в глиняные формы Батте и Лагарпа; верил, что бездушная поэма Буало есть Corpus juris poet-icus1[2021; верил, что лучше Цицерона никто не писал прозой; верил, что драме так же необходимы три единства, как жиду одно обрезанье. При всем этом ни в одном слове Маршаля не было пошло¬сти. Он стал

Скачать:TXTPDF

валявшиеся где-нибудь в дряни на дворе. Но с ними играть было мне строго запрещено, и я, побеждая разные опас¬ности, мог едва на несколько минут ускользнуть на двор, чтоб порубить с