Скачать:TXTPDF
Полное собрание сочинений. Том 1. Произведения 1829-1841 годов

шубы и прячет их, чтоб никто не уехал; в передней тесно: четыре семинариста в затрапезных халатах, два солдата и канцелярский служитель в фризовой шинели, подпоясанный белым полотенцем, составляют оркестр. Начинают подъезжать экипажи, и огромный возок почтмейстера, мыча и скрыпя, остановился у крыльца. Во¬зок этот делан около царствования Анны Иоанновны и, отодвигаясь каждое двадцатилетие на не¬сколько сот верст от Петербурга, оканчивал преклонные лета свои в сарае почтмейстера. Встарь он был внутри покрыт мехом; теперь оплешивел

298

и окна качаются у него, как зубы у старухи. Из возка вынимают человек восемь обоего пола: как они поместились с накрахмаленными юбками, с Станиславом (во весь рост) на шее у почтмейстера, с цветами на челе почтмейстерши, — трудно постигнуть; но кому же и уметь укладываться, как не почтовым? Это гости почетные, и их полицеймейстер встречает в передней. В зале становится люд¬но и сильно пахнет духами, которые троит à Paris1[2321 Мусатов. Но ни карт не дают, ни чаю; ни музыка не играет. Подполковница гарнизонного баталиона, дама отважная, дама хорошо воспитан¬ная в разных казармах и кордегардиях, начинает роптать и повторяет свою вечную фразу: «Когда я стояла с мужем в Молдавии, то сам господарь…» Квартальный сбивает гостей с ног, ищет хозяина и кричит: «Ваше высокоблагородие, его превосходительства карета изволила на мост въехатьПоли¬цеймейстер, прихрамывая от тарутинской пули, бежит с лестницы, чтоб встретить генерала. Гене¬рал приехал с откупщиком. Входит. Музыка гремит польский; генерал открывает бал и отправляет¬ся за карточный стол. Машина спущена. Чай подается, карты сдаются, vis-à-vis выбираются, пары становятся…

Бал провинциальный описывали тысячи раз; разумеется, он имеет некоторые сходства с столич¬ным балом, так, как есть же общее в портретах Кутузова ценою в десять рублей и ценою в десять копеек. Иногда танцующие ссорятся за места, и тут недалеко до членовредительства; есть дамы, в том числе подполковница, которая непременно хочет быть в первой паре в мазурке и готова щи¬пать несчастную даму, стоящую перед ней. Есть кавалеры, которые как-то прищелкивают каблука¬ми, так что из другой комнаты можно думать, что дверью кто-нибудь давит грецкие орехи. Зато есть голые плечи, ничуть не хуже столичных, пластически прелестные, от которых трудно отвести глаза, особенно стоя за стулом; есть свежие лица, очень хорошенькие; но глаз с выражением нет. Во всем Малинове было три глаза выразительные: два из них принадлежали одной приезжей барышне, тре¬тий — кривой болонке губернаторской. В антрактах, между одной кадрилью и другою, наполняют

«желудка бездонную пропасть», как говорит Гомер: дамам сластями, мужчинам водкой, вином и солеными закусками. Отсюда немудрено понять, что бал разгорается более и более. Матери се¬мейств, сидящие неподвижно около стен, громче сплетничают; лица барышень пылают, юность и веселье берет верх над этикетом, — словом, бал во всей красе.

В двенадцать часов губернатор окончил бостон, выходит в залу и танцует кадриль с хозяйкой до¬ма. В Малинове все танцуют — от грудных детей до столетних старцев — так, как все играют в бо¬стон. Можно думать, что все жители заражены пляской Витта. Потом треск, шум, БепБагюп! [233]… «Ваше превосходительство, еще минуту!» Генерал неумолим, генерал тверд, генерал не ужинает, генерал в шубе, генерал уехал. Несколько человек, не смевшие танцевать с ним под одной крышей, являются на паркете; уездный казначей кричит в котильоне: «Окончим попуррями, я смерть люблю попурри!» От попуррей за ужин, с ужина матери семейств укладываются, целуются, уезжают с доче¬рями, из дам остается одна подполковница, — ее не испугаешь ничем, бывалый человек. Шампан¬ское льется рекой. Пьяный подполковник умоляет жену пройти с ним «русскую», — одни свои, чу¬жие разъехались. Канцелярский в фризовой повел смычком «барыню», и салон незаметно перели¬вается в Перов трактир. Часа в четыре гости разъезжаются. Хозяин доволен, потирает себе руки, го-воря: «Жаркий денек! Удался»…

Но довольно вязнуть в этом болоте; тяжело ступать, тяжело дышать. Перейдем в сферу, где чело¬век от животных отделяется не одними зоогностическими признаками, которые упрочивают за ним почетное место возле обезьян и лемуров.

Вот одна человеческая встреча в Малинове, и очень странная притом.

Недалеко от Малинова-города живет какой-то помещик, рассказы о котором бесконечны у мали-новцев, — богатый человек, выписывающий вещи из Парижа и из Лондона, устроивший свое име¬нье по-ученому, по агрономии, польско-прусский дворянин и проч., проч.

300

«Почему он не женится?» — говорили одни. — «Потому что он фармазон, а в их вере дают обет монашества; масоны и иезуиты — ведь это одно», — отвечали люди мудрые, вершавшие оконча¬тельно трудные вопросы, которые изредка возникали в малиновских головах. — «Он скуп, как ко¬щей, — говорили чиновники, — ни одного стола не сделал во всю жизнь; наш брат живет лучше его, несмотря на бедные оклады». — «Он развратил своих крестьян, — говорили помещики, — до того, что они в будни ходят в сапогах да еще имеют у себя батраков». — «Сумасшедший, просто сума¬сшедший», — уверял пятидесятилетний корнет, обладатель 20 душ и камердинера в плисовых пан¬талонах.

Наконец я познакомился с ним.

Трензинский сделал на меня самое странное впечатление. Чорт знает, как он с таким апатическим равнодушием умел соединить силу действовать на душу странными мнениями и парадоксами. Ему удалось нанести глухой удар некоторым из теплых верований моих. Да что это, как я слаб, или как слабы мои теории, когда первый встречный может потрясти их! И прескверная манера у него: он почти не спорит; он на теоретические разрешения вопросов смотрит как на что-то постороннее, школьное, без влияния на жизнь и без корня в ней. Оттого, вместо спора и опровержения, он пре-равнодушно соглашается, и иной раз, кажется, откровенно.

Я ему был рекомендован единственным человеком, имевшим с ним постоянные сношения, док¬тором медицины, проживавшим в одном из больших заводов малиновских. Сам докторлицо примечательное. Имея практику в городе, он в неделю раза два являлся в Малинов. Я часто встре¬чался с ним, но никогда не слыхал от него ни одного слова, которое относилось бы к чему-нибудь постороннему для его занятий, ни даже о погоде, о дороге и проч. А между тем ироническая улыб¬ка и яркие глаза показывали, что он многое мог бы сказать и что ему дорого стоит прилепить язык к гортани. Мне нездоровилось, и я просил доктора заехать; он явился, и, не знаю как, но у меня он не играл своей молчаливой роли. Говорят, что храмовые рыцари везде узнавали друг друга, узнавали даже степень свою в таинствах и силу в ордене при встрече. Это только с первого раза

301

кажется удивительным: мы все — храмовые рыцари, и свой своего узнает по трем-четырем словам. Итак, нет ничего удивительного, что два выходца университета поняли тотчас друг друга в Малино-ве. Доктор посещал меня вдвое чаще, нежели требовала моя полуболезнь, и сидел вдвое долее, нежели у всех больных малиновцев. Он говорил с восхищением о Трензинском. И одним добрым утром мы поехали к нему.

Трензинский принял европейски учтиво, т. е. малиновски грубо, без полуварварского гостепри¬имства, без трех четвертей варварских церемоний и без вполне варварского принуждения пить и есть, когда не хочется. Поговорив о том о сем, он сказал нам, что в это время ежедневно осматривает завод, и просил или идти с ним, или, пока он возвратится, погулять в саду. Мы пошли на завод.

Трензинский — человек высокого роста, чрезвычайно худой; лицо нежное, очень белое; эта бе¬лизна придает что-то мертвое, отжившее всем чертам, и если б не большие, серо-голубоватые глаза и улыбка на губах, то он был бы похож на хорошо сделанную восковую фигуру. И улыбка его при¬мечательна: сначала она кажется добродушием, потом насмешкой, и наконец убеждаешься, что этот рот вовсе не может улыбаться, а что движение губ его — болезненно-судорожное сжимание. Ему за пятьдесят, но он прям и бодр; «чело, как череп голый». История его жизни, должно быть, представляет длинную повесть мыслей, страстей, ощущений, коллизий; но повесть кончена, а жизнь продолжается. Так казалось мне, когда я пристально всматривался в его лицо; оно мне напомнило мраморные, холодные, гладкие надгробные памятники, поставленные над прахом, в котором клоко¬тал когда-то огонь. В его кабинете мало книг: «Mémorial de S-te Hélène» и какой-то трактат о черепо-словии лежали на столе между Тэером, Берцелиусом и книгами, прямо относящимися к заводско¬му делу. На окнах стояли реторты, склянки и банки, а на стенах висело несколько видов Венеции, копия с Рембрандтова Яна Собесского, две-три головы с светлыми усами и картина, тщательно за¬вешенная тафтою.

Осмотрев завод, пришли мы в сад и сели на террасе; день был очень хорош; запах воздушных жасминов и тополей доносился

302

к нам вместе с неопределенным летним говором природы, — говором, в котором перепутаны и ше¬лест листьев, и чириканье птиц, и звуки кузнечика, и жужжанье пчел, и еще сотня разных звуков, свидетельствующих, что все вокруг вас живо, весело и радуется солнцу. Ничего нет удивительного, что разговор мало-помалу оживился и сделался откровенным. Человеку вовсе не свойственно бес¬прерывно корчить дипломата, и надобно ему пройти великую школу разврата духовного, чтоб по-дозрительно затаивать всякую мысль от каждого вновь встретившегося человека.

— Славно живете вы, — сказал я, — особенно в хорошую погоду; но, признаюсь, удивляюсь, как вам не скучно в таком одиночестве и в такой глуши!

Конечно, подчас бывает скучно, но не думайте, чтоб более, нежели где-нибудь. Скука внутри имеет зародыш. Поверьте, кто понял душою, что на свете может быть очень скучно, тому придется иной раз поскучать, где бы он ни жил — от Нью-Йорка до Малинова. Вообще, здесь я меньше ску¬чаю, нежели скучал прежде, кочуя из города в город; здесь у меня положительные занятия.

— Я не понимаю, откровенно говоря, возможность жить и не иметь подле себя ни одного близко¬го существа.

— Вам, кажется, лет двадцать, а мне пятьдесят шесть. И несмотря на то, что есть много истинного в вашем замечании, я уверяю вас, что человек может всячески жить: таково устройство его, и я в этом нахожу высочайшую премудрость; брошенный совершенно во власть случайности, не имея возможности изменить внешнее на волос, он был бы несчастнейшим существом, если б не доставало ему эластичности, хорошо прилаживающейся к обстоятельствам. Вы не имеете повода думать, чтоб я отталкивал от себя симпатию; один человек образованный и с душою, на 300 верст кругом, — это доктор, и он бывает у меня; давно ли приехали вы в Малинов, и так ли, иначе ли, вы здесь, — и я чрезвычайно рад. Но понимаю, что тот же случай мог сделать, и с тою же бессознательностию, чтоб вы не были

Скачать:TXTPDF

шубы и прячет их, чтоб никто не уехал; в передней тесно: четыре семинариста в затрапезных халатах, два солдата и канцелярский служитель в фризовой шинели, подпоясанный белым полотенцем, составляют оркестр. Начинают