вновь заложенного храма. Это было три раза и наконец с угрозами. Сверх того, из Москвы видение повелевало ему идти в Петербург, для причащения в Александро-Невской лавре. После первого явления он нашел у себя на груди образ. Он собирался, медлилось, и в третий раз явился св. Николай с угрозами, и он немедленно отправился с образом и взяв воду из особого славящегося источника. Таким образом он дошел до Москвы. Это было в начале греческой войны. Передаю сей случай, как мне было рассказано, не вникая ни в какие исследования. Об этом можно справиться в донесении, сделанном тогда синоду.
В это же время познакомился я с Кочубеем, который вникал во все подробности проекта и даже сообщил мне весьма важное замечание, которым я и воспользовался в полной мере. Тем страннее, что множество художников смотревших не попадали на эту мысль. Именно, ему казалось, что по обширности плана середина его слишком мала (тогда диаметр купола был 12 сажен). Истина сего замечания столь очевидна, что я с удивлением видел, как я еще дотоле увлекался храмом Петра, что не замечал несообразности этой. Я тотчас стал переработывать эту часть и впоследствии достиг, давши 27 сажен диаметру купола.
Кочубей вскоре уехал в чужие край и из Италии писал та князю Александру Николаевичу, что желательно бы было, чтоб я побывал хоть на короткое время в Италии или в Риме, для моих занятий. Князь передал это государю, который сказал
— Я о Витберге совсем не так думаю, путешествие может повредить его проект; он сделал теперь произведение оригинальное, но можно ли ручаться, чтоб он не увлекся там древними памятниками, что стал бы подражать?
Это замечание совершенно согласовалось с моим внутренним убеждением. Прежде проекта я весьма желал путешествовать, вполне понимая всю пользу от этой, так сказать, опытности в мире изящного. Но тут другое чувство родилось. Мне хотелось доказать, что человек равно может обойтись и без школьного учения и влияния чужеземного для создания творческого, и тем выше будет оно; даже какое-то чувство национальной гордости заставляло меня отдалять все неотечественное для большей самобытности.
5
Проницательный вопрос, сделанный императором о моем воспитании и моей жизни, столь естественно возникнувший .у него, вероятно, возникнет и у каждого мыслящего человека,
пробегающего листы сии. Посему, удовлетворяя его, опишу я главные черты моего воспитания и моей жизни.
Начальное воспитание мое было в Горном корпусе; оно было прервано тяжкой болезнию, как видно из моего ответа государю. Тогда меня готовили для звания доктора медицины. Но в душе я имел отвращение и от сей науки и от самых занятий, которые часто могли влечь смерть человека. Другое призвание манило меня — искусства изящные. Я объявил это моему отцу, и хотя ему должно было быть неприятно, что я изменяю его назначение, хотя он мог полагать, что я по молодости могу следовать первому увлечению, но, руководимый прямым взглядом, он не воспрепятствовал мне, и, представя на вид все отношения, вследствие которых он избирал мне сие звание, он оставил полную волю, заметив, что он по опыту знает, как худо препятствовать естественным склонностям. В молодости своей он чрезвычайно хотел избрать военную службу; но отец его, ставя на вид недостаточное состояние его и собственный пример, не дозволил ему. Исполняя его волю, он отправился из Карлскрона в Копенгагенскую академию. Но как он занимался не от души, то и кончилось тем, что едва приобрел настолько талантов, чтоб бедно поддерживать свою жизнь. Впоследствии отец мой в течение 40-летних трудов токмо приобрел небольшое недвижимое имение в Московской губернии, которое наконец перешло ко мне с долгами.
Меня учили музыке, и именно играть на скрыпке. Странно то, что я не мог никак выучиться нотам. Я вскоре стал играть, но ноты мне казались чрезвычайно трудными, оковами, положенными для тягости, и я обыкновенно добавлял неведение их ухом, которое было очень верно у меня, так что учители не всегда замечали, что я играю по слуху, а не по нотам.
Любовь к изящным искусствам еще более питалась во мне большою галереею из оригинальных произведений у зятя моего, известного в Петербурге Герлаха. В Академию попасть на казенный счет было довольно трудно, хотя я и тщательно занимался рисованием; посему сначала явилось было у меня намерение — с исторического эстампа из священной истории скопировал я водяными красками (еп gouashe) и хотел его поднести императору, прося поместить меня в Академию для развития способностей. Я начал исполнять свое намерение, когда представился другой случай. Граф Строганов, узнав от академика Воронихина о признаках таланта во мне, способствовал моему принятию в Академию на казенный счет, и я попал в 4 возраст, избрав себе историческую живопись.
Профессор живописи Угрюмов, известный по двум огромным картинам, заказанным императором Павлом для Михайловского дворца: «Избрание Михаила Феодоровича» и «Взятие
431
Казани», — заметив талант мой, заставил меня копировать довольно сложную историческую картину Гвидо Рени, и когда я отзывался, что никогда не копировал, он сказал мне: «Сладишь, брат, сладишь». И действительно, я скопировал картину довольно хорошо. После сего я не более копировал, как четыре картины, не чувствуя ни малейшей склонности к копированию; напротив, я был вскоре весьма прилежен в представлении эскизов для каждого ежемесячного экзамена на
заданные программы, сначала рисованных, а впоследствии писанных. Один из таковых сделал вдруг известным меня в Академии. Однажды профессор Угрюмов не имел времени избрать программу и предоставил выбор мне. Я избрал «Освобождение св. Петра из темницы», который и был задан для всех. Написанный мною эскиз обратил внимание профессоров, которые назвали мастерским это произведение. Соединение двух светов — одного от ангела и освещавшего апостола и ближайшие предметы, и вдали свет луны, освещавший дальные предметы, — делали приятную гармонию и эффект этой картины. Я был призван в Совет, и; меня осыпали похвалами и назначили, чтобы к предстоявшему открытию Академии, в Петров день, поручено мне было написать в большем виде этот эскиз, для выставки, что и было мною сделано. Картина сия была одобрена публикою и описана учителем Шредером в журнале, на немецком языке издаваемом им. Во время открытия императрица Мария Феодоровна обратила на нее внимание и пожелала меня видеть. Я был осыпан ее ласками; она говорила, что я много обещаю. Эскиз сей я подарил моему родителю, который весьма был обрадован моему успеху; первый же эскиз просили у меня академик Михайлов и ректор Академии скульптор Гордеев, которому я и уступил.
Вскоре получил я серебряную медаль. Сначала я совсем не ждал медали; но на экзамене получил довольно близкий нумер за рисунок с натуры — это подстрекнуло меня. К следующему экзамену я занялся очень прилежно, не спал ночей; но получил очень далекий нумер, ибо, истощая силы, притуплял, так сказать, способности. В самом деле, картина была плоха; тогда я положил себе за правило вперед не насиловать так своего таланта и работать свободно. В самом деле, на следующий третной экзамен получил младшую медаль за рисование с натуры, а вскоре и старшую серебряную по заданной программе. Для баллотировки на золотую медаль был задан «Владимир, принимающий дары от греческих послов». По болезни я не мог ею заняться. Академия, ценившая мои способности, объявила мне, что я могу поступить в пансионеры за известный эскиз св. Петра. Я отвечал, что мне приятнее бы было еще более усовершенствовать себя. И я был оставлен. Через год была задана программа «Навуходоносор, ввергающий юношей в пещь
432
огненную», — за сию картину я получил младшую золотую медаль и с тем вместе был наименован пансионером Академии, не дожидаясь выпуска; шпага и аттестат 1 степени.
В пансионерстве задается последняя программа, и с получением старшей золотой медали получается право на путешествие в чужие края. Через год была задана программа пансионерам Академии: Марфа Посадница приводит Мирослава к Феодосию, бывшему посаднику новгородскому, для принятия благословения перед отшествием на битву. Феодосии вручил меч с надписью «Я не достанусь врагам».
Я был отвлечен нижеследующими обстоятельствами от сего занятия. Великий князь Константин Павлович требовал от Академии способных молодых людей для нарисования военных костюмов; хотя это не касалось до пансионеров, но вице-президент Чекалевский, думая мне сделать пользу, назначил и меня. Великий князь принял нас весьма благосклонно (т. е. меня с двумя товарищами). Занятия наши производились в Мраморном дворце под руководством Орловского. Двое товарищей ленились, и трудами их был Орловский недоволен; посему все дело оборвалось на мне, и хотя было обещано много, но, кроме пользования столом от великого князя, ничего не было1[303], а между тем несколько месяцев потерял, и в это-то время была задана та программа, от исполнения которой я
был отвлечен. Между тем нас было двое по исторической живописи, и потому товарищ мой мог получить большую медаль без всякого соперничества. Посему, насколько время дозволяло, я начал обработывать картон в величину картины, не имея времени заняться самой картиной. Рисунок этот был выставлен. Академия, зная причины, препятствовавшие мне заняться, одобрила мой картон, похвалив стиль и сочинение, но, не имея права по оному дать медаль, отказала моему товарищу, а мне назначила заняться программою на следующий год. Программа сия состояла из «Андромахи и Астианакса, оплакивающих тело Гектора».
Поелику я всегда любил подавать свои эскизы писанными, я принес его позже прочих в Совет. И, отдавши ректору Академии, я, выходя из залы, вскользь заметил особого рода похвалу, из чего я мог заключить, что прочие эскизы были слабее. Каково же было мое удивление, когда, обедая у конференц-секретаря Лабзина, я увидел, что он нашел весьма слабым мой эскиз; думал, что я удивлю всех, но это случилось не так. Я спрашивал его: «Разве мой эскиз дурен?» — «Чему быть хорошему» — и начал критиковать. Это меня смутило, особенно
433
после отзыва, слышанного мною. Я спрашивал откровенного мнения одного из профессоров, и тот отнесся с величайшей похвалою и сказал, что эскиз мой был лучший. Это еще более увеличило мое недоумение. Между тем, по особенному уважению к Лабзину, о чем, как и о моем знакомстве с ним, скажу ниже, я, не понимая, что могло пропуск его так отзываться, и слыша его критику, стал помышлять о перемене моей идеи и приблизиться к идее, более близкой к выраженной Лабзиным, несмотря что я знал, что он как художник прямо судить не мог.
Я переменил свое сочинение и занялся уже выполнением своей картины. Между тем Совет, обходящий всякий месяц кабинеты пансионеров, чем-то задержанный, стал обходить через два месяца. Программа моя в большом виде была вся приготовлена. Подле