отдавши все общему делу, серьезно считали себя «эгоистами»… Их жиденькие наследники скучали с ними, думали, что они позируют… а этот поднятый тон происходил просто оттого, что душа их была поднята и привыкла гордо хранить свои убеждения — в тяжелое время.
Теперь я должен вам сказать несколько слов о жизни человека с смерти которого я начал
пациента моего звали по крещенью и метрике Лукас Ральером — но по собственному усовершению — гражданином Тразеас-Гракхом Ральер. Лет двадцати он попался в тюрьму по делу «последних римлян». Это было в 1796 году, как вы знаете.
мой рассказ. Умершего
Суд, приговоривший Ромма и Гужона с товарищами к гильотине, испугался их великого самоубийства и на скорую руку объявил Тразеаса-Гракха, вместе с множеством людей, захваченных для уголовного corps de ballet, невинными. Ральер вовсе не хотел быть оправданным, а сам явиться обвинителем; с этой целью он писал судьям записки с разными нежностями, вроде: «Убийцы республики, изверги и изменники рода человеческого»… но его не слушали: жертв было больше не нужно. Ральера вытолкали против воли из тюрьмы. Он бросился в журнализм и мстил своим пером за смерть Ромма и его друзей à la séquelle corrompue de l’infâme Cabarus14[14]. Барраса и Тальена он не подорвал — а сам посидел еще раза два в тюрьме и чуть не отправился в одну из депортаций, которые делались тогда на том расчете, на котором давали эликсир Леруа, — для героического очищения общественного организма. Призадумался мой Тразеас-Гракх, видя, как всякий день «Наполеон больше и больше просвечивал сквозь Бонапарта», и наконец, какого-то нивоза an VIII или IX, взял паспорт во имя «единой и нераздельной республики» и оставил Францию. Паспорт этот он потом переплел в сафьян, берег всю жизнь, иногда показывая близким знакомым.
Ральер отправился прямо в Петербург. В оригинальном решении этом помог ему опять- таки указующий перст du grand maître215[15].
Как-то вечером в 92 году Ральер сидел у Теройн де Мери-кур — туда пришел Ромм и с ним какой-то юноша. Юношу Ромм воспитывал и любил, как сына. Он говорил об нем с восторгом, как о будущем представителе бессмертных начал революции в России. Мальчик этот должен был получить тысяч тридцать крестьян — и клялся Ромму их освободить. Ральер сблизился с ним. Молодой человек много раз звал
531
Ральера в Россию просвещать полуварваров — он решился воспользоваться его приглашением. Это было в конце царствования Павла. C’était un fameux farceur, votre empereur
Paul16[16] — у меня слабость к нему. Прежде чем Ральер отыскал le citoyen comte Strongenoff17[17], он одним добрым утром встретил на улице Павла. Заметив что-то якобинское в покрое его кафтана, он осмотрел его с головы до ног и велел узнать, кто он такой. Узнав, что он гражданин Французской республики, Тразеас-Гакх по имени, император не то чтоб особенно обрадовался — и тут же велел отставить одного генерала, одного полковника, двух таможенных приставов и десяток квартальных за допущение в столицу такого Тразеаса- Гракха. Ральера схватили, свезли в крепость. Через час в крепость явился обер-полицмейстер, через час и пять минут — тройка с фельдъегерем. Обер-полицмейстер объявил, что государь приказал его отправить на житье в Пермь, и потом стал допрашивать его, зачем он приехал, какого звания и пр. «Справедливее было бы, — заметил Ральер, — сперва спросить, а потом ссылать». Полицмейстер испугался, писарь записал, — Ральера усадили в кибитку, адъютант проводил до заставы, и они помчались… На другой день они были километров за триста от Петербурга, когда другая тройка нагнала их — скакавшая во весь опор. Адъютант, сидевший в ней, кричал фельдъегерю Ральера, чтоб он остановился, и бил ямщика — чтоб тот обгонял. Подскакавши, он соскочил с телеги, велел Ральеру выйти и снять шляпу и объявил ему следующее от имени императора: государь находит замечание французского подданного Ральера совершенно верным, относит к глупости и нерадению по службе обер-полицмейстера, что он сперва не допросил его. В силу о всемилостивейше приказывает выслать означенного Ральера за границу, дав ему сто червонцев на дорогу. Ральер отказался от денег и помчался тем же порядком в Петербург; на заставе его уж ждал третий адъютант — с третьим приказом Павла. «За отказ от денег следовало бы иностранца Ральера, — было в нем сказано, — строжайше наказать, но, так как он
532
показывает столько же бескорыстия, сколько первое замечание — рассудительности, предложить ему на выбор — ехать в ссылку в Сибирь или определиться в женское учебное заведение учителем французского языка с обязанностью носить армейский прапорщичий мундир». Думать надобно, что такое странное сходство павловских мер с мерами Комитета общественного спасения не совсем были антипатичны Ральеру — он не поехал и заказал себе мундир, который оказался ненужным, потому что если Тразеас-Гракх неожиданно остался в Петербурге, то Павел оставил этот город также невзначай и по экстренному поезду.
После смерти Павла Ральер таки добрался до Строганова — он тотчас сообщил ему проект преобразования России, основанный на уничтожении крепостного состояния, дворянства, чинов, привилегий, на превращении церквей в школы и аршинов в метры и пр. Строгонов находил его проект замечательным, но преждевременным. Ральер надулся и воспользовался первой войной с Францией, чтоб уехать в Молдо-Валахию. Там он проповедовал Ромма и монтаньяров детям какого-то владетельного принца — обучал ясских аристократов французскому языку и пению «Марсельезы». Из Ясс он поехал в Польшу к какому-то магнату — князю и поклоннику Робеспьера; в его доме он встретил сироту француженку, — ее красота тронула моего героя, он предложил ей руку и сердце на том условии, чтоб в церкви не венчаться, la belle enfant18[18] рассудила, что чем менее цепей, тем лучше, и согласилась. Через три года она его бросила, уехав с сыном поклонника Робеспьера, оставляя в знак памяти новорожденного; через тринадцать, сама брошенная магнатом, она поселилась в Париже и упросила Ральера отпустить le cher fils19[19] к ней для воспитания в 1а belle France. — В Париже она умерла, обобранная до нитки каким-то высоким итальянским баритоном и двумя тощими аббатами, — сын остался в школе.
Наконец, после всех скитаний и Ральер — как настоящий француз — все-таки очутился в Париже — после 1830 года, смягченный восстановлением трех цветов. Он свысока смотрел
533
на конституционную монархию и был уверен, что новая измена Мотье (он иначе не называл Лафайета) и «узурпация» старшего сына Филипп-Эгалите непрочны и что республика — настоящая, la bonne et la vraie20[20], за плечами. Но, видно, интриги Барраса и Кабарюс пережили их — и Ральер, замешавшись в дело Барбеса и Бланки, угодил в Mont Saint Michel. Ему было тогда уж за шестьдесят.
…A propos к Mont Saint Michel, — я помню — в старые годы в Версали или в Сен-Клу, в комнате Марии-Амелии, висел превосходный вид Mont Saint Michel. Для меня всегда было странно, почему она выбрала именно этот вид, а не что-нибудь другое… морское и гористое, ну Сен-Мало, что ли. Как будто приятно засыпать с таким memento власти перед глазами и просыпаться, думая: «А вот наш добрый cousin Пакье еще вчера законопатил в это птичье гнездо на скале две-три беспокойные головы… а Барбес там сидит столько-то; мой муж может выпустить их всех, он добрый человек — но затрудняется в выборе и, чтоб не сделать несправедливости, не выпускает никого…»
— А мне кажется, доктор, она вовсе этого не думала, а просто смотрела да любовалась на волны и камни… Так, как люди, едящие страсбургские пироги, не думают о разных неприятностях, причиняемых гусям для ожиренья их печени.
— J’aime ça…21[21] вы правы… и это уж чистый туранизм… В самом деле, ей и в голову, вероятно, не приходило, что за этими стенами томятся люди… она всё на чàек смотрела.
Итак, снабдивши старика ревматизмом во всех суставах, правительство лет через шесть
возвратило, сколько его осталось, «семье и обществу». Старика взял к себе его сын, который уж успел сделаться большим дельцом и известным нотариусом в Париже. Я лечил у него в доме, и меня призвали к старику. Старик очень привязался ко мне — ему не с кем было души отвести — а я слушал его с любовью. Зато, могу вас уверить, редко кто знает больше меня подробностей о процессе Ромма и Гужон.
534
Молодой Ральер, Изидор, был не глупый, не злой человек, даже либеральничал — но при этом он все же был больше нотариус, чем что-нибудь другое. Ему и в голову не приходило становиться на дороге реакции; он сторонился поред ней, пожимая плечами и предоставляя истории самой вырабатываться как знает. К тому же он был в ложном положении. Он ничего не имел кроме кой-каких знаний и того пятна, которое в глазах честных и умеренных людей положил на него нераскаянный старик. Место свое, тепло насиженное, со всей клиантелью тестя, он получил в приданое за женой. Жена его во всю жизнь имела один каприз — ей вздумалось выйти замуж за Изидора. Он, Ральер, был хорош собой, как-то удачно чесался à la Louis-Philippe и мог танцевать от 10 вечера без устали до 5 утра. Каприз был не силен — но отец сначала поперечил; тогда она решила во что б ни стало поставить на своем и поставила. Это была чистая парижанка среднего круга, не хуже, не лучше тысячи других. Она была правильно красива, имела вид образования, большой эгоизм, бездну тщеславия и совершеннейшую пустоту внутри. Мужу она не позволяла ни на минуту забывать, что она ему вместе с своей персоной — сладкой и холодной, как meringue russe, — с своей правильной любовью, без излишеств и отказов, принесла очень «хорошее общественное положение». Мысль поселить старика у них в доме принадлежала ей — она смертельно боялась, что он на воле скомпрометирует опять ее Изидора и его «общественное положение». Материально она ему все приготовила — обчистила его и приодела. Она, понимая, что между стариком и ею не было ничего общего, высказывала тем сильнее свои чувства. Мне приходилось не раз внутренно улыбаться, когда m-me Матильда, провожая после обеда прищуренными глазами старика, уходившего к себе, опираясь на костыль, под предлогом трубки, говорила мне: «Как это мило иметь в доме такого почтенного старичка, vénérable vieillard22[22], я так люблю, когда „papa» за столом, — это так трогательно, так патриархально. Старик с почтенными сединами так же необходим для семейной картины, как детские белокурые головки. Жаль, что у папа такие
535
нехорошие принсипы, но он жил в