Скачать:TXTPDF
Собрание сочинений в тридцати томах. Том 7. О развитии революционных идей в России

этими двумя болезнями, двумя страданиями, между лихорадкой от другой <трудной?> жизни и чахоткой от сумасшедших нерв, между ним и лучший цвет цивилизации, ее балованные дети, единственные люди, кое-как наслаждающиеся, кто же они? – Наши помещики средней руки и здешние лавочники. Но природа себя в обиду не дает… она клеймит за измену не хуже всякого палача… – продолжал он, ходя по комнате, и вдруг остановился перед зеркалом – Ну, посмотрите на эту рожу – ха, ха, ха, ведь это ужасно, сравните любого крестьянина нашего со мной, новая varietas[87], которую Блуменбах проглядел, «кавказско-городская», к ней принадлежат чиновники и лавочники, ученые, дворяне и все эти альбиносы и кретины, которые населяют образованный мир, – племя слабое, без мышц, в ревматизме, и притом глупое, злое, мелкое, безобразное, неуклюжее – точь-в-точь я, старик в тридцать пять лет, беспомощный, ненужный, который провел всю жизнь, как кресс-салат, выращенный зимой между двух войлоков – фу, какая гадость! Нет, нет, так продолжаться не может, это слишком нелепо, слишком гнило. К природе…, к природе на покой, – полно строить и перестроивать вавилонскую башню общественного устройства; оставить ее, да и кончено, полно домогаться невозможных вещей. Это хорошо влюбленным девочкам мечтать о крыльях, von einer besseren Natur, von einem andern Sonnenlichte[88]. Пора домой на мягкое ложе, приготовленное природой, на свежий воздух, на дикую волю самоуправства, на могучую свободу безначалия.

– Так это уже просто врассыпную по лесам? – заметил Филипп Данилович.

Люди всегда будут жить стадами, – отвечал докторально наш чудак.

– Евгений Николаевич, – прибавил я, – а ведь как люди-то надуют философию истории и учение о совершенствовании, когда они вылечатся от хронической болезни historia morbus[89] и начнут жить мирными стадами?

– Да, да, – с восторгом подхватил он, – Кондорсе-то с своей книжкой, ха, ха!

И Евгений Николаевич, раскрасневшийся в лице, с жилами, налившимися кровью, на лбу, вдруг сморщился, сделал серьезный вид и упорно замолчал.

IV

– Вы там что ни толкуйте, Филипп Данилович, а в истории вашего больного есть какие-нибудь странные события, – сказал я раз доктору, гуляя с ним по мраморной террасе у моря.

– Ну, да как не быть чего-нибудь, кто же до тридцати пяти лет доживал без каких-нибудь неприятностей?

– Какие же однако были у него неприятности?

– Я важного ничего не знаю. Вы сами видите, какой организм, нервы почти наружи, всякая всячина его раздражает, крови нет, от природы слаб, пищеварение скверное, матери было за сорок лет, когда он родился, да еще по смерти отца форсепсом полуживого достали. А тут петербургский климат, богатство, английская болезнь, глупое холенье довоспитали. С родными он никогда особенно близок не бывал; оно и немудрёно, он давно уже занимается болезнию земного шара и излечением рода человеческого от истории, а те думают, как бы побольше денег слупить с крестьян. Разумеется, хозяйство шло у него через пень-колоду; сестра жила на его счет и теперь на его счет всю семью содержит, да это его и не заботит, благо конца нет деньгам. Сначала, говорят, он жил покойно, занимался науками, не выходил почти никогда из своей половины, пристрастился к музыке, читал всякую всячину, только на службу никак не хотел. Потом, говорили, какая-то девчонка обманула его и обобрала. Он все становился пасмурнее, тяжелее для окружающих, ипохондрия развивалась, они его и спровадили.

– Какая же это девчонка его обманула?

– У вас так уж в голове и вертятся Вертер и Шарлотта, письма, пистолеты – мечтатели и вы страшные; успокойтесь, история эта очень проста. Шарлотта была сестрина горничная. Он презастенчивый и отроду не подходил близко к женщине, не знаю уж, как там их бог свел, только, говорят, он ее любил, воображал, что чудо открыл, кантатрису[90], а она, как-то сговорившись с любовником, обокрала его – вот вам и весь роман. Я видел ее перед отъездом, так, неважная, а впрочем недурна; если б мы дольше остались в Петербурге, я, так и быть, приволокнулся бы за ней.

Больше я не мог ничего добиться от моего патолога, мне было досадно, что он так, играя, скользит по жизни, досадно, а может, и завидно…

Стройная, высокая генуэзка в черном платье и покрытая белым, длинным, прикрепленным к косе вуалем, шмыгнула мимо нас, незаметно улыбнулась, прищурила глаза и быстро прошла. «Ah, che belezza, che belezza![91] – закричал лекарь. Она обернулась и поблагодарила его тем грациозным, легким, чисто итальянским движением руки, которым они кланяются и, как будто этого было мало, кивнула своей прекрасной головкой. Лекарь бросился за ней.

Я оставил его и пошел в Stabilimento della Concordia[92]

Это самое изящное, самое красивое кафе во всей Европе. Там, бродя между фонтанами, цветами, при гремящей музыке и ослепительном освещении, переходя из мраморных зал в сад из сада в залы, раскрытые al fresco[93], середь энергических вороных голов римских изгнанников, середь бесконечных савойских усов и генуэзских породистых красавиц, я продолжал думать о поврежденном.

Вспоминая его речи и рассказ лекаря, я пошел к одному из маленьких столиков в саду и спросил граниту[94]. Увидя меня, человек, сидевший за ближним столом, поспешно встал, выпил наскоро свою рюмку росолио[95] и собрался уйти. Это был слуга Евгения Николаевича, который так по-русски тянулся на козлах.

– Для чего ж вы это идете? Я вам не мешаю, ни вы мне,

– Помилуйте-с, – отвечал Спиридон, снявши шляпу, – оно нашему брату не приходится то есть с господами.

– Ведь вы теперь не в Петербурге и не в Москве. Пожалуйста, наденьте вашу шляпу и останьтесь – или я уйду.

Он остался и надел шляпу, но садиться не хотел никак.

– Да вы ведь сидели же прежде меня, почем вы знаете, кто были ваши соседи, может, князья какие-нибудь, – спросил я.

– Это точно-с. Но ведь вы русские, а те что же – итальянцы-с.

«Voilà mon homme»[96],– подумал я и потребовал у камерьера5 графинчик марсалы и две рюмки.

– Что это ваш Евгений-то Николаевич здоровьем эдак расстроен; жаль его, такой, кажется, хороший человек.

– Это-с, позвольте вам доложить, таких господ на редкость, самый душевныйхарактер. Как же не жаль-с, оченно даже жаль; мыслями все расстраиваются… такой нрав-с. Все изволят к сердцу брать и никакой отрады не имеют. Бывало, когда им на душе нехорошо сделается, сядут за клавикорд – то есть так играли, что не уступят любому музыканту в александрынском оркестре. Господа, прекрасно одетые, барыни настоящие останавливались иной раз на улице. Бывало, в передней сидишь, сердце радуется, каково наш-то отличается. Иногда так жалобно играет, что даже истома возьмет, – отменно играли. Ну, впрочем, как оставили музыку, так больше стали сбиваться, по нашему замечанию.

– Да разве он совсем не играл дома последнее время?

– Больше двух годов-с. Раз София Николаевна, сестрица их, бымши в их комнате, отворили клавикорд и так взяли одну аккорду: «Вечерком красна девица». А Евгений Николаевич только глухо сказали: «Зачем это вы, сестрица, боже мой». Да так, как пласт и упали, потом сделались спазмы, слезы и смех-с – с полчаса продолжалось. Дохтур говорит – нервы у них так расстроены, не могут слышать музыки. Так с тех пор наш дом и замолк-с. А им все хуже; в лице много перемены, стареют… так жаль, что сказать нельзя, больше все молчат, а иногда слово одно скажут: «Ты устал, чай, Спиридон, поди-ка да ляг», таким трогательным голосом, и взгляд такой добрый у них сделается, и видно, самим-то им плохо, наболело на сердце; вот те и богатства и всё, – иной раз, доложить вам откровенно, слеза прошибет.

– Мне Филипп Данилович говорил, что у Евгения Николаевича какая-то история была с горничной.

Дело точно было-с. И она, эта самая Ульяна, доводится мне сродни, племянница, сестрина дочь. Наварила каши чего сама не стоит – а добрейшая душа была, ей-богу-с. Жаль, что барин тогда так к сердцу приняли и огорчились. Просто дуру следовало проучить и все тут; и она благодарить стала бы потом, ей всего было лет восемнадцать, какой ум в эти лета, к тому же баловство-с.

– Да в чем же дело-то?

– Извольте видеть, Ульяна эта у Софии Николаевны при комнате находилась, и барыня ее жаловали, умница такая была. Был у нас тожечеловек, Федор, человек пьющий, но, впрочем, играл на скрыпке отменно; только рука уж очень дрожала от горячих напитков, а чести был примерной. Вот Федор этот возьми и обучи песни петь Ульяну, голосом она брала-с и на музыку препонятливая. Так это шло, год, другой, и никто подумать не мог, что за катавасия выйдет. Барин наш слышали несколько раз, как Ульяна поет, и говорят сестрице: «Ведь это клад, дайте ей, мол, вольную, а я ее певицей сделаю». Вот извольте заметить, какая душа, не хотели, чтобы, обучимшись, крепостной осталась. Сестрица им в глаза смотрели: «Сейчас, мол, Енюша», и отпускную совершила. Учитель ходил из немцев, иной раз с нами вступал в разговор, шинель когда подаешь или что, приостановится, не гордый был, простой, – вот как вы теперь изволите, примером, со мной разговаривать. – «Ну, говорил он, а помещик ваш в музыке собаку съел, мне у него учиться приходится, и голос у фрейлен Юльхен оченно прекрасен; да и глаза-то у нее недурны, философ-то ваш знает, где раки зимуют». Ну, так, бывало, посмеемся для балагурства, а то в самом-то деле он у нас вел себя, как красная девица, только к церкви не был прибежен и постов не соблюдал. Однако мы стали замечать уж и промеж себя, что Евгений Николаевич очень руководствуются Ульяной. Уж и сестрица-то перепужалась, что, мол, много воли заберет. Но только она никому вреда никогда не делала и смысла не имела о том; так, детский, пустой нрав, безосновательный – поет себе, бывало, день-деньской да конфет накупит, а грубого слова никто не слыхал, со всеми преласковая была.

К тому случаю у Евгения Николаевича будь камердинером Архип. С детства при них состоял, только был года четыре помоложе, казачком так поступил с малолетства к Евгению Николаевичу на половину. И кто его знает, какой человек, не то что дурной, а безалаберный и нерегулярный. Пить пойдет, весь дом поит до положения риз и с себя все спустит – часы, жилетку, исподнее. Барин его жаловали очень, с детства, например, росли вместе, а что ему давали – невероятно, они же забывчивы. Евгений Николаевич ему верили, как самому себе. Вот этот самый Архип и сбил с толку

Скачать:TXTPDF

Собрание сочинений в тридцати томах. Том 7. О развитии революционных идей в России Герцен читать, Собрание сочинений в тридцати томах. Том 7. О развитии революционных идей в России Герцен читать бесплатно, Собрание сочинений в тридцати томах. Том 7. О развитии революционных идей в России Герцен читать онлайн