сообщает ей безусловную преданность и безусловную стойкость. Именно она делает человека способным узреть себя и свой народ перед лицом Божиим, принять жизнь своего народа как служение Богу и стать патриотом. Патриотизм, если он не есть зоологическое пристрастие, если он есть состояние духовное, есть некая религиозно укорененная безусловная преданность и безусловная стойкость души в обращении к своему богослужащему народу. Так, в основе государства лежит патриотизм, а в основе патриотизма – религиозное дыхание души.
Религиозное состояние души не следует отождествлять с ее «церковным» или «вероисповедным» состоянием. Это ясно уже из того, что религиозный человек может не принадлежать ни к какому вероисповеданию и ни к какой церкви. Свободное богосозерцание может не привести человека ни к догматическим формулам конфессионального характера, ни к социальному объединению с другими людьми на основе исповедания, культа и права (церковь). Откровение может жить в душе неосознанное, невыговоренное, неформулированное, оставаясь действительным откровением, направляющим личную жизнь и одухотворяющим личное творчество. Религиозный огонь духа может не укладываться ни в какие исторически сложившиеся догмы: и тем не менее он будет подлинным и могучим. Так, христианство первого века не имело еще зрелой церковной организации; христианство до Никейского собора не имело Символа веры – и тем не менее оно вело и обновляло души силою настоящей религиозности.
Наоборот, всякое церковное и конфессиональное состояние души, казалось бы, должно быть по необходимости религиозным состоянием, подобно тому как видовое понятие имеет всегда все признаки родового. Однако исторические явления не подчиняются законам логики. Религиозный огонь может угаснуть в недрах церковной организации, а вероисповедное объединение может утратить веру и не осуществлять исповедания. Тогда догма отрывается от подлинного, личного религиозного опыта и становится мертвою, рассудочною формулою; молитвенный культ вырождается в совокупность внешних деяний и обычаев; таинство уже не освящает жизнь; благодатная сила религии отлетает из церковного единения и превращает его в бытовую схему. Быт поглощает религию, и религия утрачивает бытие, а «церковь» и «вероисповедание» остаются как знак бывшей, но утерянной религиозности.
В таких случаях для государственности и правосознания оказывается драгоценною связь не с «церковностью» и не с «вероисповеданием», а с религиозностью в ее основном и подлинном, так сказать, «родовом существе». Подобно тому как музыкант должен быть сначала художником, и прежде всего духовною личностью, подобно тому как правитель должен <быть> сначала гражданином, и прежде всего зрелым и индивидуальным духом – так православный или католик должен быть сначала христианином, и прежде всего человеком с самостоятельным и подлинным религиозным опытом. Здесь важна не схема и не видимость, не традиция и не привычка, а огонь настоящей духовной жизни, религиозно углубленной и сосредоточенной, огонь, дающий свет воле и энергию чувству и действию. Поэтому государственность, с виду «секуляризованная», не есть тем самым внерелигиозный способ жизни; исторически же возможно и такое положение вещей, при котором религиозное возрождение государственности будет осуществимым лишь при условии открытого разрыва с традиционного, но выродившейся церковностью.
Здоровое и могучее правосознание по своей основе и по своему строению имеет религиозный характер. Это определяется самою сущностью его и религии.
Религиозность в основном существе есть духовное, целостное, жизненное и безусловное приятие Божества как совершенного и реального средоточия жизни.
Религиозность состоит всегда в том, что нечто испытывается как совершенное. Она начинается там, где душа выходит из состояния безразличия и различает между «лучше» и «хуже», где душа тяготеет именно к тому, что «лучше», и, следуя за ним, восходит к тому, что совершенно. Религия есть пафос совершенства; именно поэтому она невозможна там, где царит индифферентизм.
Восходя к совершенству, религиозность воспринимает его не как условно «лучшее», или относительно «лучшее», или субъективно наиболее приемлемое, но как безусловно, безотносительно, объективно совершенное, как совершенное на самом деле, само по себе, а потом и для всех. Религиозная душа живет не простою приятностью субъективных содержаний сознания, но объективным совершенством. Именно поэтому религии нет там, где господствует субъективизм и релятивизм. Религиозность есть радость души, воспринявшей объективное качество предмета и плененной его совершенством. Эта плененность неизбежно преобразуется в любовь и благодарность; эта радость дает душе чувство полета и освобождения. Именно поэтому религии нет там, где отмерла любовь и где царит озлобление.
Поднявшись к совершенству, религиозность утверждает его как нечто реальное, как действительное бытие или как творческую силу. Религиозно воспринятое совершенство не отвлеченная идея, не мечта и не только далекий идеал; в нем объективно не только качество или ценность; оно объективно само, оно подлинно есть, даже тогда, когда оно вовлечено в процесс и еще осуществляет полноту своего бытия. Религиозность делает человека живым участником этого бытия; она реально вводит его в систему этой реальности и дает ему живое чувство единения с нею; она приобщает душу этой высшей силе и тем сообщает человеку некое творчески напряженное спокойствие. Религия есть не только пафос совершенства, но и пафос реальной силы. Понятно, что нигилизм и иллюзионизм исключают всякую религиозность.
Далее, религиозность есть состояние духовное.[105] Духовность ее определяется не только ее обращением к объективно ценному, но и ее автономностью. Она покоится на самостоятельном и непринужденном восприятии совершенства, на личном и подлинном опыте, раскрывающем, углубляющем и обновляющем душу. Религиозное состояние не может возникнуть с чужих слов или на основании чужого опыта; содержание чужого опыта должно быть действительно усвоено душою. Религия требует от человека самостоятельного опыта и искренности; она требует подлинного, свободного присутствия души в исповедуемом содержании; именно поэтому она невозможна там, где душа одержима ложью, притворством и лицемерием.
Но религиозность есть состояние не только искреннее, но и целостное.[106] Непринужденное, подлинное восприятие совершенства неизбежно захватывает всю душу и вовлекает ее в новую жизнь целиком. Ни одна из основных душевно-духовных сил человека не обособляется в этом состоянии и не противодействует остальным. Так, у человека, действительно верующего, мысль не раскалывает душу и не обессиливает ее сомнениями. Веровать можно лишь в то, что на самом деле так, что «верно»; нелепо верить во что-то, зная, что это на самом деле неверно; но нельзя и знать что-нибудь, веря, что на самом деле это иначе. Настоящая вера не боится мысли, но укрепляется и очищается ею; настоящая мысль не чужда вере, она несома ею и сильна ее силою. Вообще чувство без мысли оказывается началом слепой страсти, ведущим душу к разнузданию и унижению, а мысль без чувства выступает холодной рефлексией, безжизненным, праздным резонерством. Религия требует органического сочетания чувства и разума, верующий любви и знающей мысли, ибо одна мысль породит мертвое умствование и скептицизм, а одно чувство породит нечистое опьянение и суеверие. Скептицизм же и суеверие означают отсутствие религиозности.
Подобно этому, религия требует органического сочетания чувства и мысли с волею, ибо отсутствие этого живого единения дробит душу и обессиливает религиозность. Воля без чувства уподобляется мертвой машине; она является холодною силою, чудовищною в своем предвзятом схематизме. Зато чувство без воли вырождается в сентиментальную пассивность, в бесплодное, мнимолирическое волнение, в мистическую чувственность. Воля без мысли остается неопределенною, слепою жаждою, бесформенным вожделением или дурным капризом и беспредметным произволом. Зато мысль без воли вырождается в нежизненное, ни к чему не обязывающее доктринерство, в беспринципное, ненужное комбинирование возможностей. Религия не слагается на этом пути, но распадается и гибнет. Если религиозность без разума ведет к суеверию или разврату, а без чувства – к скептицизму или пустой догме, то в отрыве от воли она превращается в сентиментальное ханжество или умствующую апатию.
Поэтому религиозность есть целостное состояние духа: здесь то, что приемлется верою, что любится чувством и осмысливается разумом; оно предметно занимает воображение и вызывает напряжение воли. Исповедуемое, любимое, веруемое и желаемое – просто совпадают.
Но именно эта духовная цельность сообщает религиозной душе ту жизненную интенсивность, которая естественно изливается в делание, в систему творческих деяний. Истинная религиозность есть преданность совершенству, а эта преданность вызывает деятельное служение ему, творческое осуществление его на земле. Вера не только мертва без дел, ее просто нет. Ибо религиозное восприятие предмета вовлекает всю душу в новую жизнь и неизбежно становится жизнеопределяющей силою. Но может быть так, что религиозная вера сама по себе, а жизненные дела сами по себе, ибо это означает, что религиозность утратила свою цельность и перестала быть собою. Истинно религиозный человек любит то совершенство, в которое верует, исповедует то, что любит, и осуществляет своей жизнью то, что исповедует. Призвание религии становится его собственным творческим призванием, и он добровольно принимает его к исполнению. Именно поэтому бездеятельная жизнь есть жизнь не религиозная.
Наконец, эта жизненная преданность совершенству есть преданность безусловная. Религиозное отношение к предмету связует индивидуальный дух без условий, ограничений и оговорок; оно побуждает душу подчинить любимому совершенству – свои силы, и свой интерес, и всякий другой интерес. Религиозное самоопределение состоит в том, что человек любит некоторый предмет (за его совершенство) больше себя, больше своей жизни и своего интереса; оно вселяет в человека некоторую окончательную уверенность в том, что без этого предмета ему нет жизни; и отсюда возникает побуждение бороться за осуществление этого предмета и за его победу – доброю волею, отдавая за это все силы и самую жизнь, и не в силу «долга», и не в виде «жертвы», но с легкою цельностью духа и сознанием, что за это поистине стóит умереть. Именно эта безусловная преданность совершенству научает человека той ценностной градации целей, которая ограждает душу от пошлости, этого худшего врага истинной религии;[107] именно эта цельная добрая воля делает человека героем и научает его тому самоотречению, которое утверждает высшее духовное достоинство отрекающегося. Это означает, что религиозность не мирится не только с созерцательным, но и с действенным релятивизмом.
Такова основная природа всякого истинно-религиозного акта, независимо от того, к какому вероисповеданию или к какому метафизическому учению он приводит в дальнейшем личную душу. Религиозность открывает человеку его духовную сущность и связывает ее с совершенным средоточием жизни; это дает чувство собственного духовного достоинства, абсолютное мерило всякой ценности и действительную энергию жизни и воли, а это сообщает душе способность к духовной автономии, к внутренней самодисциплине и научает ее духовному признанию других людей. Религиозность пробуждает в душе способность к жизнеопределяющей любви и указывает ей жизненное призвание; она воспитывает в человеке духовную зрячесть, духовную цельность и жизненный героизм. Религиозное обращение человека перерождает самые истоки его жизни и перестраивает весь его личный характер: он обновляется и разумом, и чувством, и волею, и воображением; он проходит через духовное очищение и приобретает власть над злою стихиею жизни.
Именно эти основные черты религиозности раскрывают ее связь с нормальным правосознанием.