— Ты говоришь, искусство не должно возбуждать желания, — сказал Линч. — А я ведь тебе рассказывал, что я как-то в музее написал карандашом свое имя на заднице Венеры Праксителя. Это что, не желание?
— Я имею в виду нормальные натуры, — сказал Стивен. — Ты еще мне рассказывал, как ты жрал коровий навоз в этой чудесной своей кармелитской школе.
Линч снова заржал визгливо и потер в паху руки, не вынимая их из карманов.
— Было, было такое! — воскликнул он.
Повернувшись к спутнику, Стивен на секунду глянул ему прямо в глаза. Линч, перестав смеяться, встретил этот взгляд присмиренно. Длинная, узкая, сплюснутая голова под кепкой с длинным козырьком напоминала какое-то пресмыкающееся с капюшоном. Глаза тоже напоминали пресмыкающееся своим тусклым блеском и неподвижностью. Но в этот миг в их присмиревшем, настороженном взоре светилась крохотная человеческая точка, окно съежившейся души, изъязвленной и самоожесточившейся.
— Что до этого, — сказал Стивен, как бы вежливо оговариваясь, — все мы животные. И я тоже.
— Это точно, — сказал Линч.
— Но сейчас мы в мире духовного, — продолжал Стивен. — Желание и отвращение, вызываемые неподлинными эстетическими средствами, не являются эстетическими эмоциями не только потому, что они кинетичны по характеру, но и потому, что они всего-навсего физические. Наша плоть сжимается, когда ее что-то страшит, и отзывается на присутствие желанного непроизвольной реакцией нервной системы. Наши веки закрываются сами, прежде чем мы сознаем, что мошка может попасть в глаз.
— Не всегда, — критично заметил Линч.
— Точно так же, — продолжал Стивен, — твоя плоть отозвалась на присутствие обнаженной статуи, но это, повторяю, непроизвольная реакция нервной системы. Красота, выраженная художником, не может пробудить в нас ни кинетической эмоции, ни чисто физического ощущения. Она пробуждает или должна пробуждать, порождает или должна порождать эстетический стасис — идеальное сострадание или идеальный страх, — стасис, который возникает, длится и наконец разрешается в том, что я называю ритмом красоты.
— А это что такое? — спросил Линч.
— Ритм, — сказал Стивен, — это первое формальное эстетическое соотношение частей друг с другом в любом эстетическом целом, или же отношение эстетического целого к его части или частям, или же отношение любой части эстетического целого ко всему целому.
— Если это ритм, — сказал Линч, — тогда дай мне услышать, что ты называешь красотой. И, пожалуйста, учти, что хотя я и поедал навозные лепешки, но преклоняюсь я исключительно перед красотой.
В знак одобрения Стивен приподнял кепку. Потом, слегка покраснев, взял Линча за рукав его твидовой куртки.
— Мы правы, — сказал он, — а другие ошибаются. Говорить об этих вещах, пытаться постичь их природу, а постигнув — медленно, упорно, смиренно пытаться выразить, заново извлечь из грубой земли или из того, что она дает, из звука, формы и цвета, этих врат темницы нашей души, — образ красоты, которую мы постигли, — вот что такое искусство.
Они приблизились к мосту через канал и, повернув, пошли под деревьями. Грязно-серый свет, отражающийся в почти недвижной воде, запах мокрых веток над головами — казалось, все восставало против течения мыслей Стивена.
— Но ты не ответил на мой вопрос, — сказал Линч. — Что такое искусство? Что такое красота, которую оно выражает?
— Да это же было самым первым определением, которое я тебе дал, сонноголовое ты ничтожество, — сказал Стивен. — Я тогда еще только начинал продумывать эти вещи для себя. Помнишь тот вечер? Крэнли еще разозлился и стал нам расписывать, какой бекон в Уиклоу.
— Помню, — сказал Линч. — Он все нам без конца плел про этих хреновых треклятых свиней.
— Искусство, — сказал Стивен, — это организация человеком вещей чувственных или интеллигибельных с эстетической целью. О свиньях ты помнишь, а вот это забыл. Безнадежная вы парочка, ты и Крэнли.
Обратив гримасу к серому неприветливому небу, Линч отвечал:
— Если я должен слушать твою эстетическую философию, так дай мне еще сигаретку, по крайней мере. Меня она не волнует. Меня даже бабы не волнуют. Провались вы все к дьяволу. Хочу работу на пятьсот фунтов в год. Ты ж мне ее не достанешь.
Стивен протянул ему пачку сигарет. Линч вынул последнюю там оставшуюся и сказал кратко:
— Продолжай.
— Как утверждает Аквинат, — сказал Стивен, — прекрасно то, восприятие чего нам приятно.
Линч кивнул.
— Помню, — сказал он. — Pulchra sunt quae visa placent.
— Он употребляет слово visa, — продолжал Стивен, — подразумевая под ним любое эстетическое восприятие: зрение, слух или какие-либо другие его виды. Это слово, при всей его неопределенности, достаточно все же ясно, чтобы исключить хорошее и дурное, которые вызывают в нас желание и отвращение. Безусловно, это слово подразумевает стасис, а не кинесис. А что такое истина? Она тоже вызывает стасис сознания. Ты бы не написал свое имя карандашом на гипотенузе прямоугольного треугольника.
— Нет уж, — сказал Линч, — мне подавай гипотенузу Венеры.
— Итак, истина статична. Кажется, Платон говорит, что прекрасное — сияние истины. Не думаю, что это имеет какой-нибудь иной смысл, кроме того, что истина и прекрасное родственны. Истина познается разумом, каковой умиротворяют наиболее удовлетворяющие соотношения вещей умопостигаемых; прекрасное же воспринимается воображением, каковое умиротворяют наиболее удовлетворяющие соотношения вещей чувственных. Первый шаг на пути к истине — постичь строение и пределы разума, понять самый акт познания. Вся философская система Аристотеля опирается на его сочинение о психологии; а оно, я думаю, в свою очередь опирается на утверждение, что один и тот же атрибут не может одновременно и в той же связи принадлежать и не принадлежать одному и тому же субъекту. Первый шаг на пути к красоте — постичь строение и пределы воображения, понять самый акт эстетического восприятия. Ясно?
— Но что же такое красота? — нетерпеливо спросил Линч. — Дай еще какое-нибудь определение. То, на что нравится смотреть! И это все, на что ты способен со своим Аквинатом?
— Возьмем женщину, — сказал Стивен.
— Возьмем-ка ее! — с пылом поддержал Линч.
— Греки, турки, китайцы, копты, готтентоты — у всех свой идеал женской красоты, — сказал Стивен. — Это похоже на лабиринт, из которого нельзя выбраться. И все же я вижу два выхода из него. Первая гипотеза: всякое физическое качество из тех, что восхищают мужчину в женщине, напрямик связано с ее многообразными функциями продолжения рода. Возможно, это так. Мир, пожалуй, еще скучней, чем даже твои, Линч, представления о нем. Но мне этот выход не по вкусу. Он ведет скорей к евгенике, чем к эстетике. Он ведет из лабиринта прямиком в новую чистенькую аудиторию, где Макканн, держа одну руку на «Происхождении видов», а другую на Новом Завете, объясняет тебе, что ты любуешься пышными бедрами Венеры, ибо предчувствуешь, что она тебе принесет крепких отпрысков, и любуешься ее пышными грудями, ибо предчувствуешь, что она будет давать хорошее молоко вашим с ней детям.
— Раз так, Макканн — самый желтейший и серно-желтый лжец! — произнес энергично Линч.
— Остается другой выход, — смеясь сказал Стивен.
— А именно? — спросил Линч.
— Другая гипотеза… — начал Стивен.
Длинная телега, груженная железным ломом, выехала из-за угла больницы сэра Патрика Дана, и конец фразы Стивена утонул в гулком грохоте дребезжащего и громыхающего металла. Линч, заткнув уши, чертыхался беспрерывно, покуда телега не проехала. Потом резко развернулся на каблуках. Стивен тоже повернулся и несколько секунд выжидал, чтобы раздражение спутника улеглось.
— Другая гипотеза, — повторил он, — указывает иной выход. Хотя отнюдь не все будут находить прекрасным один и тот же предмет, но всякий, кто восхищается прекрасным предметом, находит в нем известные удовлетворяющие соотношения, соответствующие стадиям эстетического восприятия. Эти соотношения чувственного, которые тебе видятся в одной форме, а мне в другой, должны, следовательно, быть необходимыми качествами прекрасного. Теперь мы снова можем вернуться к старому другу Фоме и заполучить еще на полпенни мудрости.
Линч расхохотался.
— Мне до того забавно, — сказал он, — что ты его то и дело поминаешь, будто ты сам — пузатый бодрый монах. Ты это без шутки?
— Макалистер, — отвечал Стивен, — назвал бы мою эстетическую теорию прикладным Аквинатом. Во всех этих разделах эстетической философии я до самого конца с Фомой. Но вот когда мы подойдем к феноменам художественного замысла, его вызревания и воплощения, мне потребуется новая терминология и новый личный опыт.
— Конечно, — сказал Линч, — в конце концов, Аквинат, при всем уме своем, просто-напросто пузатый добрый монах. Но про новый личный опыт и новую терминологию ты мне уж как-нибудь в другой раз. Давай, закругляйся с первой частью.
— Кто знает, — сказал Стивен с улыбкой, — возможно, Аквинат меня бы понял лучше, чем ты. Он был поэт. Он сочинил гимн для службы Страстного четверга. Гимн этот начинается так: Pange, lingua, gloriosi…[132 — Pange, lingua, gloriosi Corporis mysterium… — Славь, мой язык, тайну преславного тела… (лат.)], и это, говорят, прекраснейшее из всех песнопений. Это гимн тонкий, умягчающий душу. Люблю его. И все-таки ни один гимн не сравнится с этой величественной и скорбной песнью на крестный ход, «Vexilla Regis» Венанция Фортуната.
Линч запел тихо и торжественно низким глубоким басом:
Impleta sunt quae concinit
David fideli carmine
Dicendo nationibus
Regnavit a ligno Deus[133 — Исполнились, исполнилисьДавидовы речения,Языкам возвещавшие:Се царь наш с древа правит вас. (Пер. с лат. С. С. Аверинцева.)].
— Здорово, — произнес он с чувством. — Вот это музыка!
Они свернули на Нижнюю Маунт-стрит. Через несколько шагов от угла их приветствовал толстый молодой человек в шелковом кашне.
— Слыхали результаты экзаменов? — спросил он, останавливаясь. — Гриффин провалился, Холпин и О’Флинн прошли по отделению гражданского ведомства. Мунен по индийскому ведомству на пятом, О’Шоннесси на четырнадцатом месте. Патриоты у Кларка им пирушку устроили, и все ели карри.
Его пухлое бледное лицо было добродушно-злобным, и по мере изложения вестей об успехах его маленькие заплывшие глазки делались почти невидимы, а слабый одышливый голос почти неслышим.
В ответ на вопрос Стивена глаза и голос вынырнули из своих укрытий.
— Да, Маккаллох и я, — сказал он. — Он выбрал чистую математику, а я политическую историю. Всего там двадцать предметов. Еще я выбрал ботанику. Вы знаете же, я член полевого клуба.
Он отступил от них на шаг и с величественным видом положил жирную руку в шерстяной перчатке себе на грудь, откуда тотчас же вырвался одышливый приглушенный смех.
— В следующий раз, когда поедешь на поле, привези нам репы и лука, — мрачно сказал Стивен, — сделаем тушеное мясо.
Толстый студент снисходительно засмеялся и сказал:
— Мы все в полевом клубе принадлежим к самой респектабельной публике. Прошлую субботу мы ездили всемером в Гленмалюр.
— С женщинами, Донован? — спросил Линч.
Донован снова возложил руку на грудь и сказал:
— Наша цель — приобретать знания.
Потом он быстро спросил:
— Я слышал, ты пишешь какое-то сочинение по эстетике?
Стивен ответил неопределенно-отрицательным жестом.
— Гете и Лессинг много писали на эту тему, — сказал Донован. — Классическая школа, романтическая школа