Скачать:TXTPDF
Собрание сочинений в четырех томах. Том 2. Поэмы

Нет, смерти вечную печать

Ничто не в силах уж сорвать!

И всё, где пылкой жизни сила

Так внятно чувствам говорила,

Теперь один ничтожный прах;

Улыбка странная застыла,

Едва мелькнувши на устах;

Но темен, как сама могила,

Печальный смысл улыбки той:

Что в ней? Насмешка ль над судьбой,

Непобедимое ль сомненье?

Иль к жизни хладное презренье?

Иль с небом гордая вражда?

Как знать? Для света навсегда

Утрачено ее значенье!

Она невольно манит взор,

Как древней надписи узор,

Где, может быть, под буквой странной

Таится повесть прежних лет,

Символ премудрости туманной,

Глубоких дум забытый след.

И долго бедной жертвы тленья

Не трогал ангел разрушенья;

И были все ее черты

Исполнены той красоты,

Как мрамор, чуждой выраженья,

Лишенной чувства и ума,

Таинственной, как смерть сама!

Ни разу не был в дни веселья

Так разноцветен и богат

Тамары праздничный наряд:

Цветы родимого ущелья

(Так древний требует обряд)

Над нею льют свой аромат

И, сжаты мертвою рукою,

Как бы прощаются с землею…

Уж собрались в печальный путь

Друзья, соседи и родные.

Терзая локоны седые,

Безмолвно поражая грудь,

В последний раз Гудал садится

На белогривого коня –

И поезд двинулся. Три дня,

Три ночи путь их будет длиться:

Меж старых дедовских костей

Приют покойный вырыт ей.

Один из праотцев Гудала,

Грабитель путников и сёл,

Когда болезнь его сковала

И час раскаянья пришел,

Грехов минувших в искупленье

Построить церковь обещал

На вышине гранитных скал,

Где только вьюги слышно пенье,

Куда лишь коршун залетал.

И скоро меж снегов Казбека

Поднялся одинокий храм,

И кости злого человека

Вновь успокоилися там.

И превратилася в кладбище

Скала, родная облакам,

Как будто ближе к небесам

Теплей последнее жилище!

Едва на жесткую постель

Тамару с пеньем опустили,

Вдруг тучи гору обложили,

И разыгралася метель;

И громче хищного шакала

Она завыла в небесах

И белым прахом заметала

Недавно вверенный ей прах.

И только за скалой соседней

Утих моленья звук последний,

Последний шум людских шагов,

Сквозь дымку серых облаков

Спустился ангел легкокрылый

И над покинутой могилой

Приник с усердною мольбой

За душу грешницы младой.

И в то же время царь порока

Туда примчался с быстротой

В снегах рожденного потока.

Страданий мрачная семья

В чертах недвижимых таилась;

По следу крыл его тащилась

Багровой молнии струя.

Когда ж он пред собой увидел

Всё, что любил и ненавидел,

То шумно мимо промелькнул

И, взор пронзительный кидая,

Посла потерянного рая

Улыбкой горькой упрекнул…

* * *

На склоне каменной горы

Над Койшаурскою долиной

Еще стоят до сей поры

Зубцы развалины старинной.

Рассказов, страшных для детей,

О них еще преданья полны…

Как призрак, памятник безмолвный,

Свидетель тех волшебных дней,

Между деревьями чернеет.

Внизу рассыпался аул,

Земля цветет и зеленеет,

И голосов нестройный гул

Теряется; и караваны

Идут гремя издалека,

И, низвергаясь сквозь туманы,

Блестит и пенится река;

И жизнью вечно молодою,

Прохладой, солнцем и весною

Природа тешится шутя,

Как беззаботное дитя.

Но грустен замок, отслуживший

Когда-то в очередь свою,

Как бедный старец, переживший

Друзей и милую семью.

И только ждут луны восхода

Его незримые жильцы;

Тогда им праздник и свобода!

Жужжат, бегут во все концы:

Седой паук, отшельник новый,

Прядет сетей своих основы;

Зеленых ящериц семья

На кровле весело играет,

И осторожная змея

Из темной щели выползает

На плиту старого крыльца;

То вдруг совьется в три кольца,

То ляжет длинной полосою

И блещет, как булатный меч,

Забытый в поле грозных сеч,

Ненужный падшему герою…

Всё дико. Нет нигде следов

Минувших лет: рука веков

Прилежно, долго их сметала…

И не напомнит ничего

О славном имени Гудала,

О милой дочери его!

И там, где кости их истлели,

На рубеже зубчатых льдов,

Гуляют ныне лишь метели

Да стаи вольных облаков;

Скала угрюмого Казбека

Добычу жадно сторожит,

И вечный ропот человека

Их вечный мир не возмутит.

Посвящение

Я кончил – и в груди невольное сомненье!

Займет ли вновь тебя давно знакомый звук,

Стихов неведомых задумчивое пенье,

Тебя, забывчивый, но незабвенный друг?

Пробудится ль в тебе о прошлом сожаленье?

Иль, быстро пробежав докучную тетрадь,

Ты только мертвого, пустого одобренья

Наложишь на нее холодную печать;

И не узнаешь здесь простого выраженья

Тоски, мой бедный ум томившей столько лет;

И примешь за игру иль сон воображенья

Больной души тяжелый бред

Примечания

Поэмы М. Ю. Лермонтова

В литературном наследии Лермонтова поэмам принадлежит особое место. За двенадцать лет творческой жизни он написал полностью или частично (если считать незавершенные замыслы) около тридцати поэм, – интенсивность, кажется, беспрецедентная в истории русской литературы. Он сумел продолжить и утвердить художественные открытия Пушкина и во многом предопределил дальнейшие судьбы этого жанра в русской поэзии. Поэмы Лермонтова явились высшей точкой развития русской романтической поэмы послепушкинского периода.

Уже первая дошедшая до нас рукописная тетрадь Лермонтова, датированная 1827 годом, содержит переписанные его рукой «Бахчисарайский фонтан» Пушкина и «Шильонского узника» Байрона в переводе Жуковского. Это существенно. Допансионское литературное воспитание мальчика Лермонтова проходит под знаком русской «байронической поэмы» в ее наиболее высоких образцах, – и устойчивый интерес к ней сохраняется у него при всех последующих литературных увлечениях и в мало благоприятствующей литературной среде: ни С. Е. Раич, ни А. Ф. Мерзляков, его первые учителя в пансионе, ни эстетики «Московского вестника», которых Лермонтов внимательно читал, не сочувствовали русскому байронизму. Выбирая ориентиром «южные поэмы» Пушкина, декабристскую поэму Рылеева и Бестужева-Марлинского, «Чернеца» И. И. Козлова, юноша Лермонтов уже тем самым определял свою литературную позицию.

Лермонтов начинает с прямого подражания «Кавказскому пленнику» – едва ли не самой популярной из пушкинских «южных поэм», ближайшим образом связанной с элегическим творчеством Пушкина и с русской элегической традицией в целом. Именно эта поэма утвердила в истории жанра тип разочарованного героя, обремененного тяжким душевным опытом, охладевшего к любви и жизненным радостям. Вместе с тем элегический герой «Кавказского пленника» был повернут к читателю своей общественной ипостасью: в «изгнаннике добровольном», не приемлющем современного ему русского общественного быта, безошибочно узнавались черты молодого человека, захваченного преддекабристскими веяниями. Поэтому ключевые формулы-характеристики из «Кавказского пленника» столь часты у Лермонтова, когда речь заходит о бунтарях против существующего порядка вещей, – вплоть до Демона.

Элегическая традиция, которой ранний Лермонтов отдал некоторую дань, ставила особый акцент на изображении внутреннего мира героя. В разной мере она сказалась на построении характеров лермонтовского «кавказского пленника», «корсара» («Корсар»), Вадима («Последний сын вольности») и даже Измаил-Бея. Едва ли не высшим достижением раннего Лермонтова в области «элегической поэмы» была поэма «Джюлио» (1830), с ее психологизированным пейзажем, лирическими отступлениями, ослабленным внешним сюжетом; эта поэма вобрала в себя ряд мотивов лирики 1829–1830-х гг. и по многим своим особенностям, вплоть до стиха (пятистопный ямб с парной мужской рифмовкой), оказалась близка к «отрывкам» – философским медитациям Лермонтова, относящимся к тому же времени. Некоторые фрагменты ее почти без изменений вошли в одно из центральных стихотворений ранней лермонтовской лирики – «1831-го июня 11 дня».

Элегия, таким образом, обогащала ранние лермонтовские поэмы, – но не она определяла их господствующий тон. Уже в ранних поэмах Лермонтов ищет обостренных ситуаций и экстраординарных характеров, ориентируясь на поэтику и проблематику восточных поэм Байрона. Уже в подражательном «Кавказском пленнике» он принципиально видоизменяет конфликт пушкинской поэмы: его не удовлетворяет та самая прозаизированная концовка, которая, согласно пушкинскому замыслу, наилучшим образом раскрывала характер «разочарованного» героя. Лермонтов вводит осложняющий и «романтизирующий» мотив: убийство пленника отцом черкешенки, на которого ложится вина за самоубийство дочери и тяжесть последующего раскаяния. Самый мотив был заимствован им из «Абидосской невесты» Байрона. Все это вполне соответствовало той общей тенденции к повышению лирической экспрессивности, которая характеризовала русскую «байроническую поэму» 1830-х гг.

Центральное место в развитых образцах такой поэмы принадлежало «герою-преступнику», изгою, находящемуся в состоянии войны с обществом и нарушающему все его этические законы. Он – жертва общества и мститель ему, и потому вина его осмысляется как трагическая вина. Преступление, тяготеющее над ним, выходит за рамки обычного злодейства: это инцест (как в «Преступнике», 1829), убийство кровных близких (в том же «Преступнике», в «Двух братьях», в «Ауле Бастунджи» и др.), – но столь же беспредельны его любовь и страдание. Романтическая концепция любви создает свою шкалу этических ценностей, в которой любовь эквивалентна жизни, а измена – смерти, – и потому герои романтических поэм Лермонтова предстают современному читателю как буквально испепеляемые страстью: с крушением любви наступает обычно конец их физического существования. Две эти темы у Лермонтова нередко соседствуют; – причем не только в лирических циклах 1830–1831 гг., но и в более позднее время: достаточно вспомнить «Дары Терека», «Тамару» или «Любовь мертвеца», где любовь оказывается силой, преодолевающей самую смерть. Любовь байронического героя единична и неповторима; ей неведомы ни эволюция, ни психологические перипетии; она – единственный возможный выход из полного и абсолютного одиночества героя-изгоя, причем выход иллюзорный, приводящий к трагедии.

Предельное обобщение подобного героя и конфликта мы находим в «астральных» поэмах Лермонтова, – в «Ангеле смерти», «Азраиле», в ранних редакциях «Демона», где и вина и одиночество героя принимают вселенские, космические масштабы.

В отличие от элегического героя байронический герой не столько размышляет и анализирует, сколько чувствует и действует; образ его раскрывается в драматических сюжетных перипетиях. Эмоционально-лирическая стихия пронизывает лермонтовские поэмы. Напряженное развитие поэтической мысли, стремительность действия, которому предшествует краткая экспозиция, «вершинность» композиции – сосредоточенность действия вокруг нескольких драматических ситуаций, сюжетные эллипсисы, создающие общую атмосферу тайны, обилие развернутых монологов-исповедей и, с другой стороны, диалогов, состоящих из кратких, быстрых, отрывочных реплик, – все это характерные черты романтической поэмы Лермонтова, сохраняющиеся на протяжении 1829–1836 гг. и даже позднее. Вместе с тем эпический элемент из поэм Лермонтова не исчезает, более того, с течением времени он увеличивает свой удельный вес. В этом структурное отличие поэм Лермонтова от исходных байроновских образцов, – отличие, свойственное и пушкинским байроническим поэмам.

Это эпическое начало по-разному сказывается в различных тематических группах лермонтовских поэм. Такие группы можно наметить уже в ранних поэмах. Одна из них – «кавказские поэмы» – «Каллы́», «Измаил-Бей», «Аул Бастунджи», «Хаджи-Абрек». Другая связана с русским (редко – западноевропейским) средневековьем: «Олег», «Последний сын вольности», «Исповедь», «Литвинка», «Боярин Орша». Различия между ними отнюдь не только тематические; они охватывают и проблематику, и поэтику. «Кавказские поэмы» – вариант романтической ориентальной поэмы. В них повествовательный элемент особенно силен; в рассказ свободно входят экзотические пейзажные описания, быт, этнография, фольклор. Здесь обрисовывается специфический национальный характер, – характер «естественный», не связанный законами европейской цивилизации и потому свободный в проявлениях своих чувств. С другой стороны, Лермонтов стремится мотивировать его традициями и обычаями, среди которых не последнее место занимает обычай кровной мести; изгой, мститель получает таким образом некую социально-бытовую среду. Исторические поэмы – несколько иного характера. Их можно было бы (за единичными исключениями) назвать «северными» поэмами. Для них характерен эмоционально-символический «северный» пейзаж, подготовленный оссианической поэзией, сюжетная однолинейность, «вершинность», отсутствие лирических отступлений. Они в большей степени, нежели «кавказские поэмы», зависят от байронических образцов, – на это, между прочим, указывает и их стих: почти все они написаны типичным для байронической поэмы четырехстопным ямбом со сплошными мужскими рифмами.

Их центральный герой отнюдь не «естественный человек», напротив: это характер сумрачный и сдержанный, раздираемый скрытыми страстями, как Арсений в «Литвинке» или боярин Орша. Черты национально-культурной специфичности в этом герое не столь подчеркнуты, как в «кавказских» героях, – но некий абрис их все же прочерчивается: это тип «сурового славянина», тип «северный», а не «южный». В декабристской литературе, постоянно

Скачать:TXTPDF

– Нет, смерти вечную печать Ничто не в силах уж сорвать! И всё, где пылкой жизни сила Так внятно чувствам говорила, Теперь один ничтожный прах; Улыбка странная застыла, Едва мелькнувши