Скачать:TXTPDF
На краю света

Христе не говорил, – он бы тогда на него не раздражался и ответа бы в том не дал». Но, к утешению его, он известился духовно, что друг его принят Христом, потому что, когда язычнику никто не докучал настойчивостью, то он сам с собою размышлял о Христе и призвал его в своем последнем вздохе.

– А тот, – говорит, – тут и был у его сердца: сейчас и обнял и обитель дал.

– Это опять, значит, все дело свертелось «за пазушкой»?

– Да, за пазушкой.

– Вот это-то, – говорю, – твоя беда, отец Кириак, что ты все на пазуху-то уже очень располагаешься.

– Ах, владыко, да как же на нее не полагаться: тайны-то уже там очень большие творятся – вся благодать оттуда идет: и материно молоко детопитательное, и любовь там живет, и вера. Верь – так, владыко. Там она, вся там; сердцем одним ее только и вызовешь, а не разумом. Разум ее не созидает, а разрушает: он родит сомнения, владыко, а вера покой дает, радость дает… Это, я тебе скажу, меня обильно утешает; ты вот глядишь, как дело идет, да сердишься, а я все радуюсь.

– Чему же ты радуешься?

– А тому, что все добро зело.[50]

– Что такое: добро зело?

– Все, владыко: и что нам указано и что от нас сокрыто. Я думаю так, владыко, что мы все на один пир идем.

– Говори, сделай милость, ясней: ты водное крещение-то просто-напросто совсем отметаешь, что ли?

– Ну вот: и отметаю! Эх, владыко, владыко! сколько я лет томился, все ждал человека, с которым бы о духовном свободно по духу побеседовать, и, узнав тебя, думал, что вот такого дождался; а и ты сейчас, как стряпчий, за слово емлешься! Что тебе надо? – слово всяко ложь, и я тож. Я ничего не отметаю; а ты обсуди, какие мне приклады разные приходят – и от любви, а не от ненависти. Яви терпение, – вслушайся.

– Хорошо, – отвечаю, – буду слушать, что ты хочешь проповедовать.

– Ну, вот мы с тобою крещены, – ну, это и хорошо; нам этим как билет дан на пир; мы и идем и знаем, что мы званы, потому что у нас и билет есть.

– Ну!

– Ну а теперь видим, что рядом с нами туда же бредет человечек без билета. Мы думаем: «Вот дурачок! напрасно он идет: не пустят его! Придет, а его привратники вон выгонят». А придем и увидим: привратники-то его погонят, что билета нет, а хозяин увидит, да, может быть, и пустить велит, – скажет: «Ничего, что билета нет, – я его и так знаю: пожалуй, входи», да и введет, да еще, гляди, лучше иного, который с билетом пришел, станет чествовать.

– Ты, – говорю, – это им так и внушаешь?

– Нет; что им это внушать? это я только про себя так о всех рассуждаю, по Христовой добрости да мудрости.

– Да то-то; мудрость-то его ты понимаешь ли?

– Где, владыко, понимать! – ее не поймешь, а так… что сердце чувствует, говорю. Я, когда мне что нужно сделать, сейчас себя в уме спрашиваю: можно ли это сделать во славу Христову? Если можно, так делаю, а если нельзятого не хочу делать.

– В этом, значит, твой главный катехизис[51]?

– В этом, владыко, и главный и не главный, – весь в этом; для простых сердец это, владыко, куда как сподручно! – просто ведь это: водкой во славу Христову упиваться нельзя, драться и красть во славу Христову нельзя, человека без помощи бросить нельзя… И дикари это скоро понимают и хвалят: «Хорош, говорят, ваш Христосикправедный» – по-ихнему это так выходит.

– Что же… это, пожалуй, хоть и так – хорошо.

Ничего, владыко, – изрядно; а вот что мне нехорошо кажется: как придут новокрещенцы в город и видят все, что тут крещеные делают, и спрашивают: можно ли то во славу Христову делать? что им отвечать, владыко? христиане это тут живут или нехристи? Сказать: «нехристи» – стыдно, назвать христианами – греха страшно.

– Как же ты отвечаешь?

Кириак только рукой махнул и прошептал:

Ничего не говорю, а… плачу только.

Я понял, что его религиозная мораль попала в столкновение с своего рода «политикою». Он Тертуллиана[52] «О зрелищах» читал и вывел, что «во славу Христову» нельзя ни в театры ходить, ни танцевать, ни в карты играть, ни многого иного творить, без чего современные нам, наружные христиане уже обходиться не умеют. Он был своего рода новатор и, видя этот обветшавший мир, стыдился его и чаял нового, полного духа и истины.

Как я ему это намекнул, он мне сейчас и поддакнул.

– Да, – говорит, – да, эти люди плоть, – а что плоть-то показывать? – ее надо закрывать. Пусть хотя не хулится через них имя Христово в языцех[53].

– А зачем это к тебе, говорят, будто инородцы и до сих пор приходят?

– Верят мне и приходят.

То-то; зачем?

– Поспорят когда или поссорятся, и идут: «Разбери, говорят, по-христосикову».

– Ты и разбираешь?

– Да, я обычай их знаю; а ум Христов приложу и скажу, как быть.

– Они и примут?

– Примут: они его справедливость любят. А другой раз больные приходят или бесные, – просят помолиться.

– Как же ты бесных лечишь? отчитываешь, что ли?

– Нет, владыко; так, помолюсь, да успокою.

– Ведь на это их шаманы слывут искусниками.

– Так, владыко, – не ровен шаман; иные и впрямь немало тайных сил природных знают; ну да ведь и шаманы ничего… Они меня знают и иные сами ко мне людей шлют.

Откуда же у тебя и с шаманами приязнь?

– А вот как: ламы буддийские на них гонение сделали, – их, этих шаманов, тогда наши чиновники много в острог забрали, а в остроге дикому человеку скучно: с иными бог весть что деется. Ну я, грешник, в острог ходил, калачиков для них по купцам выпрашивал и словцом утешал.

– Ну и что же?

– Благодарны, берут Христа ради и хвалят его: хорош, говорят, – добр. Да ты молчи, владыко, они сами не чуют, как края ризы его касаются.

– Да ведь как, – говорю, – касаются-то? все ведь это без толку!

– И, владыко! что ты все сразу так сунешься! Божие дело своей ходой, без суеты идет. Не шесть ли водоносов было на пиру в Канне, а ведь не все их, чай, сразу наполнили, а один за другим наливали; Христос, батюшка, сам уже на что велик чудотворец, а и то слепому жиду прежде поплевал на глаза, а потом открыл их[54]; а эти ведь еще слепее жида. Что от них сразу-то много требовать? Пусть за краек его ризочки держатся – доброту его чувствуют, а он их сам к себе уволочет.

– Ну вот, уже и «уволочет»!

– А что же?

– Да какие ты слова-то неуместные употребляешь.

– А чем, владыко, неуместное, – слово препростое. Он, благодетель наш, ведь и сам не боярского рода, за простоту не судится. Род его кто исповесть; а он с пастухами ходил[55], с грешниками гулял и шелудивой овцой не брезговал, а где найдет ее, взвалит себе, как она есть, на святые рамена и тащит к отцу. Ну а тот… что ему делать? – не хочет многострадального сына огорчить, – замарашку ради его на двор овчий пустит.

– Ну, – говорю, – хорошо; в катехизаторы ты, брат Кириак, совсем не годишься, а в крестители ты, хоть и еретичествуешь немножко, однако пригоден, и как себе хочешь, а я тебе снаряжу крестить.

Но Кириак ужасно взволновался и расстроился.

– Помилуй, – говорит, – владыко: к чему тебе меня нудить? Да запретит тебе Христос это сделать! И ничего из этого не последует, ничего, ничего и ничего!

– Отчего же это так?

– Так; потому что сия дверь для нас затворена.

– Кто же ее затворил?

– А тот, который имеет ключ Давидов[56]: «Отверзаяй и никтоже отворит, затворяяй и никтоже отверзет». Или ты Апокалипсис позабыл?

– Кириак, – говорю, – многия книги безумным тя творят.[57]

– Нет, владыко, я не безумен, а ты меня если не послушаешь, то людей обидишь, и духа святого оскорбишь, и только одних церковных приказных обрадуешь, чтобы им в твоих отчетах больше лгать да хвастать.

Я его перестал слушать, однако не оставлял мысли со временем его перекапризить и непременно его послать. Но что бы вы думали? – ведь не один простосердечный ветхозаветный Аммос[58], собирая ягоды, вдруг стал пророчествовать, – и мой Кириак мне напророчил, и его слова «да запретит тебе Христос» начали действовать. В это самое время я, как нарочно, получил из Петербурга извещение, что, по тамошнему благоусмотрению, у нас в Сибири увеличивается число буддийских капищ и удваиваются штаты лам. Я хоть и в русской земле рожден и приучен был не дивиться никаким неожиданностям, но, признаюсь, этот порядок contra jus et fas[59] изумил меня, а что гораздо хуже, – он совсем с толку сбивал бедных новокрещенцев и, может быть, еще большей жалости достойных миссионеров. Весть с этим радостным событием, во вред христианству и в пользу буддизма, как вихрем разнеслась по всему краю. Для ее распространения скакали лошади, скакали олени, скакали собаки, и Сибирь оповестилась, что «все преодолевший и все отвергший» бог Фо[60] в Петербурге «одолел и отверг и Христосика». Торжествующие ламы уверяли, что уже все наше верховное правительство и сам наш далай-лама[61], то есть митрополит, приняли буддийскую веру. Перепугались миссионеры, известясь о сем; не знали, что им делать; иные из них, кажется, отчасти сомневались: уж и впрямь не повернуло ли в Петербурге дело на ламайскую сторону, как оно в то тонкое и каверзливое время поворачивало на католическую, а ныне, в сию многодумную и дурашливую пору, поворачивает на спиритскую.[62] Только нынче оно, разумеется, совершается спокойнее, потому что теперь кумир хотя и ледащенький выбран, но зато теперь и против этого рожна прать никому не охота; а тогда еще этой хладнокровной выдержки недоставало во многих и, в числе прочих, во мне грешном. Я не мог равнодушно смотреть на моих бедных крестителей, которые пешком плелись из степей ко мне под защиту. Им одним по всему краю не было ни лошадиной клячи, ни оленя, ни собаки, и они, бог их знает как, лезли пешие по сугробам и пришли оборванные, обмаранные, истинно уже не как иереи бога вышнего, а как настоящие калеки-перехожие. Чиновники и зауряд все управление

Скачать:TXTPDF

Христе не говорил, – он бы тогда на него не раздражался и ответа бы в том не дал». Но, к утешению его, он известился духовно, что друг его принят Христом,