дворе брезжилось, и стоял жестокий крещенский мороз.
Утро мудренее вечера
В одиннадцать часов довольно ненастного зимнего дня, наступившего за бурною ночью, в которую Лиза так неожиданно появилась в Мереве, в бахаревской сельской конторе, на том самом месте, на котором ночью спал доктор Розанов, теперь весело кипел не совсем чистый самовар. Около самовара стояли четыре чайные чашки, чайник с обделанным в олово носиком, молочный кубан с несколько замерзшим сверху настоем, бумажные сверточки чаю и сахару и связка баранок. Далее еще что-то было завязано в салфетке.
За самоваром сидела Женни Гловацкая, а напротив ее доктор и Помада.
Женни хозяйничала.
Она была одета в темно-коричневый ватошник, ловко подпоясанный лакированным поясом и застегнутый спереди большими бархатными пуговицами, нашитыми от самого воротника до самого подола; на плечах у нее был большой серый платок из козьего пуха, а на голове беленький фламандский чепчик, красиво обрамлявший своими оборками ее прелестное, разгоревшееся на морозе личико и завязанный у подбородка двумя широкими белыми лопастями. Густая черная коса в нескольких местах выглядывала из-под этого чепца буйными кольцами.
Евгения Петровна была восхитительно хороша в своем дорожном неглиже, и прелесть впечатления, производимого ее присутствием, была тем обаятельнее, что Женни нимало этого не замечала.
Прелесть эту зато ясно ощущали доктор и Помада, и влияние ее на каждом из них выражалось по-своему.
Евгения Петровна приехала уже около полутора часа назад и успела расспросить доктора и Помаду обо всем, что они знали насчет неожиданного и странного прибытия Лизы.
Сведения, сообщенные ими, разумеется, были очень ограничены и нимало не удовлетворили беспокойного любопытства девушки.
Теперь уже около получаса они сидели за чаем и все молчали.
Женни находилась в глубоком раздумье; молча она наливала подаваемые ей стаканы и молча передавала их доктору или Помаде.
Помада пил чай очень медленно, хлебая его ложечкою, а доктор с каким-то неестественным аппетитом выпивал чашку за чашкою и давил в ладонях довольно черствые уездные баранки.
– Хорошо ли это, однако, что она так долго спит? – спросила, наконец, шепотом Женни.
– Ничего, пусть спит, – отвечал доктор и опять подал Гловацкой опорожненную им чашку.
В контору вошла птичница, а за нею через порог двери клубом перекатилось седое облако холодного воздуха и поползло по полу.
– Лекаря спрашивают, – проговорила птичница, относясь ко всей компании.
– Кто? – спросил доктор.
– Генеральша прислали.
– Что ей?
– Просить велела беспременно.
– Что бы это такое? – проговорил доктор, глядя на Помаду.
Тот пожал в знак совершенного недоумения плечами и ничего не ответил.
– Скажи, что буду, – решил доктор и махнул бабе рукою на дверь.
Птичница медленно повернулась и вышла, снова впустив другое, очередное облако стоявшего за дверью холода.
– Больна она, что ли? – спросил доктор.
– Не знаю, – отвечал Помада.
– Ты же вчера набирал там вино и прочее.
– Я у ключницы выпросил.
За тонкою тесовою дверью скрипнула кровать.
Общество молча взглянуло на перегородку и внимательно прислушивалось.
Лиза кашлянула и еще раз повернулась.
Гловацкая встала, положила на стол ручник, которым вытирала чашки, и сделала два шага к двери, но доктор остановил ее.
– Подождите, Евгения Петровна, – сказал он. – Может быть, это она во сне ворочается. Не мешайте ей: ей сон нужен. Может быть, за все это она одним сном и отделается.
Но вслед за ним Лиза снова повернулась и проговорила:
– Кто там шепчется? Пошлите ко мне, пожалуйста, какую-нибудь женщину.
Гловацкая тихо вошла в комнату.
– Здесь лампада гаснет и так воняет, что мочи нет дышать, – проговорила Лиза, не обращая никакого внимания на вошедшую.
Она лежала, обернувшись к стене.
Женни встала на стул, загасила догоравшую лампаду, а потом подошла к Лизе и остановилась у ее изголовья.
Лиза повернулась, взглянула на своего друга, откинулась назад и, протянув обе руки, радостно воскликнула:
– Женька! какими судьбами?
Подруги несколько раз кряду поцеловались.
– Как ты это узнала, Женька? – спрашивала между поцелуями Лиза.
– Мне дали знать.
– Кто?
– Доктор записку прислал.
– А ты и приехала?
– А я и приехала.
– Гадкая ты, моя ледышка, – с навернувшимися на глазах слезами сказала Лиза и, схватив Женину руку, жарко ее поцеловала.
Потом обе девушки снова поцеловались, и обе повеселели.
– Ну, чаю теперь хочешь?
– Давай, Женни, чаю.
– А одеваться?
– Я так напьюсь, в постели.
– А мужчины? – прошептала Женни.
– Что ж, я в порядке. Зашпиль мне кофту, и пусть придут.
– Господа! – крикнула она громко. – Не угодно ли вам прийти ко мне. Мне что-то вставать не хочется.
– Очень, очень угодно, – отвечал, входя, доктор и поцеловал поданную ему Лизою руку.
За ним вошел Помада и, по примеру Розанова, тоже приложился к Лизиной ручке.
– Вот теплая простота и фамильярность! – смеясь, заметила Лиза, – патриархальное лобызание ручек!
– Да; у нас по-деревенски, – ответил доктор.
Помада только покраснел, и голова потянула его в угол.
Женни вышла в контору налить Лизе чашку чаю.
– Ну, а о здоровье, кажется, слава богу, нечего спрашивать? – шутливо произнес доктор.
– Кажется, ничего: совсем здорова, – отвечала Лиза.
– Дайте-ка руку. Лиза подала руку.
– Ну, передразнитесь теперь.
Лиза засмеялась и показала доктору язык.
– Все в порядке, – произнес он, опуская ее руку, – только вот что это у вас глаза?
– Это у меня давно.
– Болят они у вас?
– Да. При огне только.
– Отчего же это?
– Доктор Майер говорил, что от чтения по ночам.
– И что же делал с вами этот почтенный доктор Майер?
– Не велел читать при огне.
– А вы, разумеется, не послушались?
– А я, разумеется, не послушалась.
– Напрасно, – тихо сказал Розанов и встал.
– Куда вы? – спросила его Женни, входившая в это время с чашкою чаю для Лизы.
– Пойду к Меревой. Мое место у больных, а не у здоровых, – произнес он с комическою важностью на лице и в голосе.
– Когда бывает вам грустно, доктор? – смеясь, спросила Гловацкая.
– Всегда, Евгения Петровна, всегда, и, может быть, теперь более, чем когда-нибудь.
– Этого, однако, что-то не заметно.
– А зачем же, Евгения Петровна, это должно быть заметно?
– Да так… прорвется…
– Да, прорваться-то прорвется, только лучше пусть не прорывается. Пойдем-ка, Помада!
– Куда ж вы его-то уводите?
– А нельзя-с; он должен идти читать свое чистописание будущей графине Бутылкиной. Пойдем, брат, пойдем, – настаивал он, взяв за рукав поднявшегося Помаду, – пойдем, отделаешься скорее, да и к стороне. В город вместе махнем к вечеру.
Девушки остались вдвоем.
Долго они обе молчали.
Спокойствие и веселость снова слетели с лица Лизы, бровки ее насупились и как будто ломались посередине.
Женни сидела, подперши голову рукою, и, не сводя глаз, смотрела на Лизу.
– Что ж такое было? – спросила она ее наконец. – Ты расскажи, тебе будет легче, чем так. Сама супишься, мы ничего не понимаем: что это за положение?
Лиза молчала.
– История была? – спросила спустя несколько минут Гловацкая.
– Да.
– Большая?
– Нет.
– Скверная?
– То есть какая скверная? В каком смысле?
– Ну, неприятная?
– Да, разумеется, неприятная.
– У вас дома?
– Нет.
– Где же?
– У губернатора на бале.
– Ты была на бале?
– Была. Это третьего дня было.
– Ну, и что ж такое?
– И вышла история.
– Из-за вздора, из глупости, из-за тебя, из-за чего ты хочешь… Только я об этом нимало не жалею, – добавила Лиза, подумав.
– И из-за меня!
– Да, и из-за тебя частию.
– Ну, говори же, что именно это было и как было.
– Я ведь тебе писала, что я довольно счастлива, что мне не мешают сидеть дома и не заставляют являться ни на вечера, ни на балы?
– Ну, писала.
– Недавно это почему-то вдруг все изменилось. Как начались выборы, мать решила, что мне невозможно оставаться дома, что я непременно должна выезжать. По этому поводу шел целый ряд отвратительно нежных трагикомедий. Чтобы все кончить, я уступила и стала ездить. Третьего дня злая-презлая я поехала на бал с матерью и с Софи. Одевая меня, мне турчала в голову няня, и тут, между прочим, я имела удовольствие узнать, что мною «антересуется» этот молодой богач Игин. Дорогою мать запела. Пела, пела и допелась опять до Игина. Злость меня просто душила. Входим: в дверях встречают Канивцов и Игин. Канивцов за Софи, а тот берется за меня! Мне стало скверно, я ему сказала какую-то дерзость. Он отошел. Зовет меня танцевать – я не пошла. Мать – выговор. Я увидала, что в одной зале дамы играют в лото, и уселась с ними, чтобы избавиться от всевозможных приглашений. Мать совсем надулась. «Иди, говорит, порезвись, потанцуй». Я поблагодарила и говорю, что я в выигрыше, что мне очень везет, что я хочу испытать мое счастье. Мать еще более надулась. Перед ужином я отошла с Зининым мужем к окну; стоим за занавеской и болтаем. Он рассказывал, как дворяне сговаривались забаллотировать предводителя, и вдруг все единогласно его выбрали снова, посадили на кресла, подняли, понесли по зале и, остановясь перед этой дурой, предводительшей, которая сидела на хорах, ни с того ни с сего там что-то заорали, ура, или рады стараться.
– Ты сошлась с Зининым мужем? – спросила Женни.
– Да. Он совсем не дурной человек и поумнее многих. Ну, – продолжала она после этого отступления, – болтаем мы стоя, а за колонной, совсем почти возле нас, начинается разговор, и слышу то мое, то твое имя. Это ораторствовал тот белобрысый губернаторский адъютант: «Я, говорит, ее еще летом видел, как она только из института ехала. С нею тогда была еще приятельница, дочь какого-то смотрителя. Прелесть, батюшка рассказывает, что такое. Белая, стройная, коса, говорит, такая, глаза такие, шея такая, а плечи, плечи…»
Женни вспыхнула и прошептала:
– Ну, словом, точно лошадь тебя описывает, и вдобавок, та, говорит, совсем не то, что эта; та (то есть ты-то) совсем глупенькая… Фу, черт возьми! – думаю себе, что же это за наглец. А Игин его и спрашивает (он все это Игину рассказывал): «А какого вы мнения о Бахаревой?» – «Так, говорит, девочка ничего, смазливенькая, годится». Слышишь, годится? Годится! Ну, знаешь, что это у них значит, на их скотском языке… Это подлость… «А об уме ее, о характере что вы думаете?» – опять спрашивает Игин. «Ничего; она, говорит, не дура, только избалована, много о себе думает, первой умницей себя, кажется, считает». – И сейчас же рассуждает: «Но ведь это, говорит, пройдет; это там, в институте, да дома легко прослыть умницею-то, а в свете, как раз да два щелкнуть хорошенько по курносому носику-то, так и опустит хохол». Можешь ты себе вообразить мое положение!