она невозможна в России.
– От чловек, так чловек! – радостно подхватил Ярошиньский: – Руссия повинна седзець и чакаць.
– А отчего-с это она невозможна? – сердито вмешался Бычков.
– Оттого, что народ не захочет ее.
– А вы знаете народ?
– Мне кажется, что знаю.
– Вы знаете его как чиновник, – ядовито заметил Пархоменко.
– А! Так бы вы и сказали: я бы с вами и спорить не стал, – отозвался Бычков. – Народ с служащими русскими не говорит, а вы послушайте, что народ говорит с нами. Вот расспросите Белоярцева или Завулонова: они ходили по России, говорили с народом и знают, что народ думает.
– Ничего, значит, народ не думает, – ответил Белоярцев, который незадолго перед этим вошел с Завулоновым и сел в гостиной, потому что в зале человек начал приготовлять закуску. – Думает теперича он, как ему что ни в самом что ни есть наилучшем виде соседа поприжать.
– По-душевному, милый человек, по-душевному, по-божинному, – подсказал в тон Белоярцеву Завулонов.
Оба они чрезвычайно искусно подражали народному говору и этими короткими фразами заставили всех рассмеяться.
– Закусить, господа, – пригласил Рациборский.
Господа проходили в залу группами и доканчивали свои разговоры.
– Конечно, мы ему за прежнее благодарны, – говорил Ярошиньскому Бычков, – но для теперешнего нашего направления он отстал; он слаб, сантиментален; слишком церемонлив. Размягчение мозга уж чувствуется… Уж такой возраст… Разумеется, мы его вызовем, но только с тем, чтобы уж он нас слушал.
– Да, – говорил Райнеру Пархоменко, – это необходимо для однообразия. Теперь в тамошних школах будут читать и в здешних. Я двум распорядителям уж роздал по четыре экземпляра «звезд» и Фейербаха на школу, а то через вас вышлю.
– Да вы еще останьтесь здесь на несколько дней.
– Не могу; то-то и есть, что не могу. Птицын пишет, чтобы я немедленно ехал: они там без меня не знают, где что пораспахано.
– Так или нет? – раболепно спрашивал, проходя в двери, Завулонов Белоярцева.
– Я постараюсь, Иван Семенович, – отвечал приятным баском Белоярцев.
– Пожалуйста, – приставал молитвенно Завулонов, – мне только бы с нею развязаться, и черт с ней совсем. А то я сейчас сяду, изображу этакую штучку в листик или в полтора. Только бы хоть двадцать пять рубликов вперед.
– Да уж я постараюсь, – отвечал Белоярцев, а Завулонов только крякнул селезнем и сделал движение, в котором было что-то говорившее: «Знаем мы, как ты, подлец, постараешься! Еще нарочно отсоветуешь».
Как только все выпили водки, Ярошиньский ударил себя в лоб ладонью и проговорил:
– О до сту дьзяблов; и запомнил потрактовать панов моей старопольской водкой; не пейте, панове, я зараз, – и Ярошиньский выбежал.
Но предостережение последовало поздно: паны уже выпили по рюмке. Однако, когда Ярошиньский появился с дорожною фляжкою в руках и с серебряною кружечкою с изображением Косцюшки, все еще попробовали и «польской старки».
Первого Ярошиньский попотчевал Розанова и обманул его, выпив сам рюмку, которую держал в руках.
Райнер и Рациборский не пили «польской старки», а все прочие, кроме Розанова, во время закуски два раза приложились к мягкой, маслянистой водке, без всякого сивушного запаха. Розанов не повторил, потому что ему показалось, будто и первая рюмка как-то уж очень сильно ударила ему в голову.
Ярошиньский выпил две рюмки и за каждою из них проглотил по маленькой сахарной лепешечке.
Он ничего не ел; жаловался на слабость старого желудка.
А гости сильно опьянели, и опьянели сразу: языки развязались и болтали вздор.
– Пейте, Райнер, – приставал Арапов.
– Я никогда не пью и не могу пить, – спокойно отвечал Райнер.
– Эх вы, немец!
– Что немец, – немец еще пьет, а он баба, – подсказал Бычков. – Немец говорит: Wer liebt nicht Wein, Weib und Gesang, der bleibt em Narr sein Leben lang![39]
Райнер покраснел.
– А пан Райнер и женщин не любит? – спросил Ярошиньский.
– И песен тоже не люблю, – ответил, мешаясь, застенчивый в подобных случаях Райнер.
– Ну да. Пословица как раз по шерсти, – заметил неспособный стесняться Бычков.
Райнера эта новая наглость бросила из краски в мертвенную бледность, но он не сказал ни слова.
Ярошиньский всех наблюдал внимательно и не давал застыть живым темам. Разговор о женщинах, вероятно, представлялся ему очень удобным, потому что он его поддерживал во время всего ужина и, начав полушутя, полусерьезно говорить об эротическом значении женщины, перешел к значению ее как матери и, наконец, как патриотки и гражданки.
Райнер весь обращался в слух и внимание, а Ярошиньский все более и более распространялся о значении женщин в истории, цитировал целые латинские места из Тацита, изобличая познания, нисколько не отвечающие званию простого офицера бывших войск польских, и, наконец, свел как-то все на необходимость женского участия во всяком прогрессивном движении страны.
– Да, у нас есть женщины, – у нас была Марфа Посадница новгородская! – воскликнул Арапов.
– А что было, то не есть и не пишется в реестр, – ответил Ярошиньский.
Между тем со стола убрали тарелки, и оставалось одно вино.
– Цели Марфы Посадницы узки, – крикнул Бычков. – Что ж, она стояла за вольности новгородские, ну и что ж такое? Что ж такое государство? – фикция. Аристократическая выдумка и ничего больше, а свобода отношений есть факт естественной жизни. Наша задача и задача наших женщин шире. Мы прежде всех разовьем свободу отношений. Какое право неразделимости? Женщина не может быть собственностью. Она родится свободною: с каких же пор она делается собственностью другого?
Розанов улыбнулся и сказал:
– Это напоминает старый анекдот из римского права: когда яблоко становится собственностью человека: когда он его сорвал, когда съел или еще позже?
– Что нам ваше римское право! – еще пренебрежительнее крикнул Бычков. – У нас свое право. Наша правда по закону свята, принесли ту правду наши деды Через три реки на нашу землю.
– У нас такое право: запер покрепче в коробью, так вот и мое, – произнес Завулонов.
– Так зачем же наши женщины замуж идут? – спросил Ярошиньский.
– Оттого, что еще неурядица пока во всем стоит; а устроим общественное воспитание детей, и будут свободные отношения.
– Маткам шкода будет детей покидать.
– Это вздор: родительская любовь предрассудок – и только. Связь есть потребность, закон природы, а остальное должно лежать на обязанностях общества. Отца и матери, в известном смысле слова, ведь нет же в естественной жизни. Животные, вырастая, не соображают своих родословных.
У Райнера набежали на глаза слезы, и он, выйдя из-за стола, прислонился лбом к окну в гостиной.
– У женщины, с которой я живу, есть ребенок, но что это до меня касается?..
Становилось уж не одному Райнеру гадко.
Ярошиньский встал, взял из-за угла очень хорошую гитару Рациборского и, сыграв несколько аккордов, запел:
Kwarta da polkwarty,
То poltory kwarty,
A jeszcze polkwarty,
To bedzie dwie kwarty.
О la! о la!
To bedzie dwie kwarty.[40]
Белоярцев и Завулонов вполголоса попробовали подтянуть refrain.[41]
Ярошиньский сыграл маленькую вариацийку и продолжал:
Terazniejsze chlopcy,
То со wietrzne mlyny,
Lataja od jednei
Do drugiej dziewczyny.
О la! о la!
Do drugiej dziewczyny.[42]
Белоярцев и Завулонов хватили:
О ля! о ля!
До другой девчины.
Песенка пропета.
Ярошиньский заиграл другую и запел:
Wypil Kuba,
Do Jakoba,
Pawel do Michala
Cupu, lupy,
Lupu, cupu,
Kompanja cala.[43]
– Нуте, российскую, – попросил Ярошиньский.
Белоярцев взял гитару и заиграл «Ночь осеннюю».
Спели хором.
– Вот еще, як это поется: «Ты помнишь ли, товарищ славы бранной!» – спросил Ярошиньский.
– Э, нет, черт с ними, эти патриотические гимны! – возразил опьяневший Бычков и запел, пародируя известную арию из оперы Глинки:
Славься, свобода и честный наш труд!
– О, сильные эти российские спевы! Поментаю, як их поют на Волге, – проговорил Ярошиньский.
Гитара заныла, застонала в руках Белоярцева каким-то широким, разметистым стоном, а Завулонов, зажав рукою ухо, запел:
Эх, что ж вы, ребята, призауныли;
Иль у вас, ребята, денег нету?
Арапов и Бычков были вне себя от восторга.
Арапов мычал, а Бычков выбивал такт и при последних стихах запел вразлад:
Разводите, братцы, огонь пожарчее,
Кладите в огонь вы мого дядю с теткой.
Тут-то дядя скажет: «денег много»;
А тетушка скажет: «сметы нету».
У Бычкова даже рот до ушей растянулся от удовольствия, возбужденного словами песни. Выражение его рыжей физиономии до отвращения верно напоминало морду борзой собаки, лижущей в окровавленные уста молодую лань, загнанную и загрызенную ради бесчеловечной человеческой потехи.
Русская публика становилась очень пьяна: хозяин и Ярошиньский пили мало; Слабодзиньский пил, но молчал, а Розанов почти ничего не пил. У него все ужасно кружилась голова от рюмки польской старки.
Белоярцев начал скоромить.
Он сделал гримасу и запел несколько в нос солдатским отхватом:
Ты куды, куды, еж, ползешь?
Ты куды, куды, собачий сын, идешь?
К Акулини Степановне,
К Лизавети Богдановне.
– «Стук, стук у ворот», – произнес театрально Завулонов.
– «Кто там?» – спросил Белоярцев.
Завулонов отвечал:
– «Еж».
– «Куда, еж, ползешь?»
– «Попить, погулять, с красными девушками поиграть».
– «Много ли денег несешь?»
– «Грош».
– «Ступай к черту, не гож».
Пьяный хор подхватил припевом, в котором «еж» жаловался на жестокость красных девушек, старух и молодушек.
Это была такая грязь, такое сало, такой цинизм и насмешка над чувством, что даже Розанов не утерпел, встал и подошел к Райнеру.
Через несколько минут к ним подошел Ярошиньский.
– Какое знание народности! – сказал он по-французски, восхищаясь удалью певцов.
– Только на что оно употребляется, это знание, – ответил Розанов.
– Ну, молодежь… Что ее осуждать строго, – проговорил снисходительно Ярошиньский.
А певцы все пели одну гадость за другою и потом вдруг заспорили. Вспоминали разные женские и мужские имена, делали из них грязнейшие комбинации и, наконец, остановясь на одной из таких пошлых и совершенно нелепых комбинаций, разделились на голоса. Одни утверждали, что да, а другие, что нет.
На сцене было имя маркизы: Розанов, Ярошиньский и Райнер это хорошо слышали.
– Что там спорить, – воскликнул Белоярцев: – дело всем известное, коли про то уж песня поется; из песни слова не выкинешь, – и, дернув рукою по струнам гитары, Белоярцев запел в голос «Ивушки»:
Ты Баралиха, Баралиха,
Шальная голова,
Что ж ты, Баралиха,
Невесела сидишь?
– Что ж ты, Баралиха,
Невесела сидишь? —
подхватывал хор и, продолжая пародию, пропел подлейшее предположение о причинах невеселого сиденья «Баралихи».
Розанов пожал плечами и сказал:
– Это уж из рук вон подло.
Но Райнер совсем не совладел собой. Бледный, дрожа всем телом, со слезами, брызнувшими на щеки, он скоро вошел в залу и сказал:
– Господа, объявляю вам, что это низость.
– Что такое? – спросили остановившиеся певцы.
– Низость, это низость – ходить в дом к честной женщине и петь на ее счет такие гнусные песни. Здесь нет ее детей, и я отвечаю за нее каждому, кто еще скажет на ее счет хоть одно