подбивала Лизу познакомиться с ее знакомыми. Она настаивала позвать к себе на первый раз хоть Бычкова, с которым Лиза встречалась у маркизы и у Бертольди.
Настаивала Бертольди на этом до тех пор, пока Лиза, думая о чем-то другом, проговорила: «Да делайте, Бертольди, как знаете».
Бертольди тотчас села к столу и начала писать. Сочинение у нее не ладилось, и она разорвала несколько записок.
В это время к Лизе зашли Калистратова и Розанов, который обыкновенно провожал Полиньку в Богородицкое.
Бертольди кивнула головою пришедшим и спешно докончила свою записку.
Последняя редакция ей нравилась.
– Слушайте, Бахарева, что я написала, – сказала она, вставши, и прочла вслух следующее: «Мы живем самостоятельною жизнью и, к великому скандалу всех маменек и папенек, набираем себе знакомых порядочных людей. Мы знаем, что их немного, но мы надеемся сформировать настоящее общество. Мы войдем в сношения с Красиным, который живет в Петербурге и о котором вы знаете: он даст нам письма. Метя на вас только как на порядочного человека, мы предлагаем быть у нас в Богородицком, с того угла в доме Шуркина». Хорошо?
– Что это такое? – спросил Розанов.
– Письмо, – отвечала, не обращая на него внимания, Бертольди.
– Знаю, что письмо, да к кому же это такое торжественное письмо?
– Вам оно не нравится?
– Нет, напротив, это в своем роде совершенство, но к кому же это?
– К Бычкову.
Розанов засмеялся.
– Дайте-ка письмо, – сказала Лиза.
Бертольди подала ей листок.
– Да, письмо очень хорошо написано, – сказала Лиза, возвращая листок Бертольди.
– Помилуйте, Лизавета Егоровна, что за охота давать на себя такие документы! – возразил Розанов.
– Какие документы? Что это такое документы? – с гримаской спросила Бертольди. – Кого это может компрометировать? Нам надоела шваль, мы ищем порядочных людей – и только. Что ж, пусть все это знают: не генерала же мы к себе приглашаем.
– Да не то-с, а зачем это – «к скандалу всех маменек и папенек», зачем этот Красин?..
– Так.
– Да зачем же? Вы ведь с Бычковым давно знакомы: можете просто пригласить его, и только. К чему же тут все это путать? И то, что вы его приглашаете «только как порядочного человека», совсем лишнее. Неужто он так глуп, что истолкует ваше приглашение как-нибудь иначе, а это письмо просто вас компрометирует своею…
– Глупостью, вы хотите сказать? – перебила его Бертольди.
– Нет, письмо очень хорошо, – спокойно произнесла Лиза, – пошлите его завтра или запечатайте, Дмитрий Петрович бросит его завтра в ящик.
Розанов перестал возражать; но ему это было неприятно, ему казалось, что начнутся разные знакомства, один по одному найдет народу, из сообщества которого едва ли выйдет что-нибудь хорошее, а Лизе это не обойдется без больших неприятностей от родства и свойства.
Розанов, спустя некоторое время, заметил это Лизе; но она сказала:
– Не беспокойтесь напрасно, Дмитрий Петрович; я так хочу и так сделаю.
– То-то и дело, Лизавета Егоровна, что вы этого даже и не хотите, а делаете.
– Это, однако, смешно, – отвечала иронически Лиза.
Розанов так и оставил.
Через несколько дней Розанов застал у Лизы Бычкова и с его женою.
Подруга Бычкова была вдвое его моложе: ей было лет девятнадцать. Это была простенькая, миловидная и добродушная московская швейка, благоговеющая перед его непонятными словами и не умеющая никак определить себе своего положения. Ее все звали просто Стешей, как звали ее, когда она училась в магазине.
В Бычкове после окончания московского революционного периода произошла весьма резкая перемена. Он теперь не свирепствовал, а все поучал всех; и тон крайне грозный изменил на тон крайне наглый.
– Я уж вас разовью непременно, – говорил он, косоротясь и развалившись против Лизы. – Вы только должны идти неуклонно по дороге, которую я вам буду показывать. Вы тут все равно ничем не рискуете: я ведь всех умных людей знаю. Ну, есть умнее меня два, ну три, ну четыре, наконец, человека, да и только. Да и то, где они? В Лондоне один, в Петербурге один, ну даже хоть два, да в Париже один, и тот завирается, да и все они завираются. А здесь и их нет. Здесь я один, и вы, стало быть, ничем не рискуете, вверяя мне свое развитие.
– Фу ты, черт возьми, что ж это за наглость? – говорил Розанов, идучи домой с Калистратовою после двухчасового наслаждения новым красноречием Бычкова.
– Очень смешно, – замечала Полинька.
Предчувствия Розанова сбылись. В две недели домика Лизы уж узнать было невозможно: Бычков любил полные аудитории, и у Лизы часто недоставало чайных стаканов.
Белоярцев, молодой маркиз, оставшийся единственною особою в Москве, студент Коренев, некий студент Незабитовский (из богородицких дачников) и вообще все уцелевшие особы рассыпавшегося кодла стали постоянно стекаться к Лизе на ее вечерние чаи и засиживались долго за полночь, препровождая время в прениях или чаще всего в безмолвном слушании бычковских лекций.
Розанова это общество стало утомлять и становилось ему досадным, тем более что среди бычковских разглагольствований Розанову часто-часто случалось подмечать выражение несносной скуки и усталости на молодом, не живя отживающем личике Лизы.
К тому же Бертольди при всех рассказала Бычкову, что Розанов уговаривал Лизу не приглашать его.
Розанову это было очень неприятно, и он сделал Бертольди замечание, что это не годится.
– Отчего же? – возразила Бертольди. – Надо всегда жить так, чтобы не было секретов. Если вы считаете его дурным человеком, так говорите в глаза, а не интригуйте.
Розанов только порою сердился на Бертольди, а то более относился к ней весело и шутя; но она его уже очень недолюбливала и скоро вдруг совсем возненавидела.
Случилось это таким образом: Лиза возвратила Розанову одну книгу, которую брала у него за несколько времени. Розанов, придя домой, стал перелистывать книгу и нечаянно нашел в ней листок почтовой бумаги, на котором рукою Бертольди с особенным тщанием были написаны стишки. Розанов прочел сверху «Рай» и, не видя здесь ничего секретного, стал читать далее:
Как все небесное прекрасней,
Мы уж привыкли отличать,
Так сладострастье сладострастней
Для лучших рая наслаждений
Туда он гурий насадил.
– Черт знает, что за гадость такая! – воскликнул, рассмеявшись, Розанов, – ведь это она, верно, сама такую чепуху сочинила, – и Розанов, не посмотрев более на листок, спрятал его в свой бумажник, чтобы отдать Бертольди.
При первом же свидании Розанов вынул бумажку и подал Бертольди.
– Что это такое? – спросила она.
– Стишки, – отвечал Розанов.
– Вечные пошлости!
– Да возьмите, вам говорят: это ваши стихи.
Бертольди отвернулась.
– Нуте-ка, покажите, – произнес Бычков и бесцеремонно выдернул сложенный листок из рук Розанова, развернул и стал читать: «Рай православных и рай Магомета».
Все хохотали, а Бертольди хранила совершенное спокойствие; но когда Бычков перевернул бумажку и прочел: «А. Т. Кореневу на память, Елена Бертольди», Бертольди по женской логике рассердилась на Розанова до последней степени.
– То-то, Бертольдинька, надо всегда жить так, чтобы не было никаких секретов, – говорил ей Розанов, повторяя в шутку ее собственные слова.
Бертольди его возненавидела.
По поводу открытой Бычковым приписки на «рае Магомета» у Лизы задался очень веселый вечер. Переходя от одного смешного предмета к другому, гости засиделись так долго, что когда Розанов, проводив до ворот Полиньку Калистратову, пришел к своей калитке, был уже второй час ночи.
Входя в свою комнату, Розанов на самом пороге столкнулся в темноте с какою-то фигурою и, отскочив, крикнул:
– Кто это?
– Дмитрий! душа! здравствуй! – отозвался голос, которого Розанов никак не узнал сразу.
– Не узнаешь, не ждал, шельмец ты этакой! – продолжал гость, целуя Розанова и сминая его в своих объятиях.
– Он, он, брат, самый! – отвечал Помада.
– Как это ты?
– Так, просто. Зажигай скорее огня.
– Что же ты-то сидишь в потемках?
– Да я, брат, давно; я еще засветло приехал: все жду тебя. Так все ходил; славно здесь. Ну, уж Москва ваша!
– Что?
– Отличный, братец, город. Ехал, ехал, да и черт возьми совсем: дома какие – фу ты, господи! – Ну, что Бахаревы?
Розанов зажег свечку.
– Ну, а ел ли ты что-нибудь?
– Постой же, я расстараюсь чего-нибудь.
– И водочки, Дмитрий.
– Всего, если достану.
– Куда же ты пойдешь?
– Тут трактирчик есть: верно, отопрут сзади.
– Так пойдем вместе; что ж я один буду тут делать. Ну, Москва! – говорил Помада, надевая сапоги, которые он снял, чтобы дать отдохнуть ногам.
– Эк ты загорел-то как.
– Чего ж ты это приехал?
– На каникулярное время, повидаться приехал.
– А это, что ж это такое Сокольники? Деревня, что ль, это такая? – спрашивал Помада, выйдя за ворота и оглянувшись назад по улице.
– Дача.
– Отлично, брат, – ну уж город! Ивана Великого ямщик за пятнадцать верст показывал; непременно надо будет сходить. Как же-то… Ты мне и не сказал: как Лизавета Егоровна?
– Да ничего; вот завтра вечером пойдем к ней.
– Они в городе?
– Нет, тут на даче.
– Отлично, – ну я, брат, утром должен сходить; вечером нехорошо: целый день приехал, и вечером идти. Я утром.
Розанов проник задним ходом в заведение, набрал там посудину водочки, пару бутылок пива, бутербродов, закусок – вроде крутых яиц и огурцов.
Через пять минут Розанов и Помада были дома.
Розанов, тотчас по приходе домой, стал открывать водку и пиво, а Помада бросился в угол к крошечному старенькому чемоданчику, из разряда тех «конвертиков», которые нередко покупают по три четвертака за штуку солдатики, отправляющиеся в отпуск.
– Тут, брат, я тебе привез и письма, и подарок от Евгении Петровны…
– О!
– Да, – и Лизавете Егоровне тоже… Ей, брат, еще что, – я ей еще вот что привез! – воскликнул Помада, вскакивая и ударяя рукою по большой связке бумаги.
– Что же это такое?
– Ага! Смотри.
Помада торопливо развязал шнурочек и стал перебирать и показывать Розанову тетрадь за тетрадью.
– «Вопросы жизни» Пирогова, – сам списал из «Морского сборника»: она давно хотела их; Кант «О чувствах высокого и прекрасного», – с заграничного издания списал; «Русский народ и социализм», письмо к Мишле, – тоже списал у Зарницына.
– У нее это есть печатное.
– О!
– Право, есть; да ты оставь, а вот ешь-ка пока.
– Сейчас. А вот это: Милль «О свободе», этого нет?
– Этого, кажется, нет.
– Ну, вот и отлично. Я, брат, все, что у Зарницына мог достать, все списал.
Розанов со вниманием смотрел на счастливого Помаду.
– Добролюбова одна, две, три, четыре, пять статей вырвал из «Современника» и переплел.
– Это же зачем?
– Дивные,