заставляла других уважать.
Мертвая бледность некогда прекрасного, рано отцветшего лица и крайняя простота наряда этой девушки невольно остановили на себе мимолетное внимание Долинского, когда из противоположных дверей вошла со свечою в руках Дорушка и спросила:
– Правда, хорошо у нас, Нестор Игнатьич?
– Прекрасно, – ответил Долинский.
– Вот там мой трон, или, лучше сказать, мое президентское место; а это все моя республика. Аня, верно, уже познакомила вас с mademoiselle Alexandrine?
Долинский отвечал утвердительно.
– Ну, а я еще познакомлю вас с прочими: это – Полинька: видите, она у нас совсем перфская красна-девица. и если у вас есть хоть одна капля вкуса, то вы в этом должны со мной согласиться; Полинька, нечего, нечего закрываться! Сама очень хорошо знаешь, что ты красавица. Это, – продолжала Дора, – это Оля и Маша, отличающиеся замечательной неразрывностью своей дружбы и потому называемые «симпатичными попугаями» (девушки засмеялись); это все мелкота, пока еще не успевшая ничем отличиться, – сказала она, указывая на маленьких девочек, – а это Анна Анисимовна, которую мы все уважаем и которую советую уважать и вам. Она – самый честный человек, которого я знаю.
Долинский несколько смешался и протянул Анне Анисимовне руку; девушка торопливо положила на стол свою работу и с неловкой застенчивостью подала Долинскому свою исколотую иголкою руку.
– Ну, пойдемте дальше теперь, – позвала Анна Михайловна.
Хозяйка и гость вышли за двери, которыми за минуту вошла Дора, и вслед за ними из мастерской послышался дружный, веселый смех нескольких голосов.
– Ужасные сороки и хохотушки, – проговорила, идя впереди со свечой, Дорушка, – а зато народ все преискренний и пресердечный.
Тотчас за мастерской у Анны Михайловны шел небольшой коридор, в одном конце которого была кухня и черный ход на двор, а в другом две большие, светлые комнаты, которые Анна Михайловна хотела кому-нибудь отдать, чтобы облегчить себе плату за весьма дорогую квартиру. Посредине коридора была дверь, которою входили в ту самую столовую, куда Журавка ввел сумерками к хозяйкам Долинского. Эта комната служила сестрам в одно и то же время и залой, и гостиной, и столовой. В ней были четыре двери: одна, как сказано, вела в коридор; другая—в одну из комнат, назначенных в наймы, третья в спальню Анны Михайловны, а Четвертая в уютную комнату Доры. Вся квартира была меблирована не роскошно и не бедно, но с большим вкусом н комфортно. Все здесь давало чувствовать, что хозяйки устраивались тут для того, чтобы жить, а не для того, чтобы принимать гостей и заботиться выказываться пред ними с какой-нибудь изящной стороны. Это жилье дышало той спокойной простотой, которая сразу дает себя чувствовать и которую, к сожалению, все реже и реже случается встречать в наше суетливое н суетное время.
– Очень хорошо у нас, Нестор Игнатьевич? – спрашивала Дора, когда все уселись за чай.
– Очень хорошо, – соглашался с нею Долинский.
Здесь нет мебели богатой,
Нет ни бронзы, ни картин,
проговорила Дора и с последними словами сердечно поцеловала свою сестру.
– Дорого только, – сказала Анна Михайловна.
– Э! Полно, пожалуйста, жаловаться. Отдадим две комнаты, так вовсе не будет дорого. За эти комнаты всякий охотно даст триста рублей в год.
– Это даже дешево, – сказал Долинский.
– Но ведь подите же с нами! – говорила Дора. – Наняли квартиру с тем, чтобы кому-нибудь эти две комнаты уступить, а перешли сюда, и баста; вот третий месяц не можем решиться. Мужчин боимся, женщин еще более, а дети на наше горе не нанимают; ну, кто же нам виноват, скажите пожалуйста?
– Ты, – отвечала Анна Михайловна, – сбила меня. Послушалась ее, наняла эту квартиру; правда, она очень хороша, но велика совсем для нас.
Из коридора показался Илья Макарович.
– А как вы, люди, мыслите? Я… как бы это вам помудренее выразиться? – начал, входя, художник.
– Крошечку выпил, – подсказала Дора.
– Да-с… в этом в самом густе.
– Об этом и говорить не стоило, – сказала, рассмеявшись, Дора.
Все взглянули на Илью Макаровича, у которого на щечках пылал румянец и волосы слиплись на потном челе.
– Нельзя, Несторка приехал, – проговорил, икнув, Журавка.
– Никак нельзя, – поддержала серьезно Дора. Все еще более засмеялись.
– Да уж так-с! – лепетал художник. – Вы сделайте милость… Не того-с… не острите. Я иду, бац на углу этакий каламбур.
– Хороший человек встречается, – сказала Дора.
– Да-с, именно хороший человек встречается к…
– И говорит, давай, говорит, выпьем! – снова подсказала Дора.
– И совсем не то! Денкера приказчик, это… – Журавка икнул и продолжал: – Денкера приказчик, говорит, просил тебя привезти к нему; портретченко, говорит, жены хочет тебе заказать. Ну, ведь, волка, я думаю, ножки кормят; так это я говорю?
– Так.
– Я, разумеется, и пошел.
– И, разумеется, выпил.
– Ну, и выпили, и работу взял. Ведь нельзя же!.. А тут вспомнил, Несторка тут меня ждет! Друг, говорю, ко мне приехал неожиданно; позвольте, говорю, мне в долг пару бутыльченок шампанского. И уж извините, кумушка, две бутыльченки мы разопьем! Вот они, канашки французские! – воскликнул Журавка, торжественно вынимая из-под пальто две засмоленные бутылки.
Все глядели, посмеиваясь, на Илью Макаровича, на лице которого выражалось полнейшее блаженство опьянения.
– Хорошего, должно быть, о вас мнения остался этот Денкеров приказчик, – говорила Дора.
– А что же такое?
– Ничего; пришел говорить о заказе, сейчас натянулся и еще в долг пару бутыльченок выпросил.
– Да, две; и вот они здесь; вон они, заморские, засмоленные… Нельзя, Дарья Михайловна! Вы еще молоды; вы еще писания не понимаете.
– Нет, понимаю, – шутила Дора. – Я понимаю, что дома вам нельзя, так вы вот…
– Тес! те, те, те… нет, ей-богу же для Несторки. Несторка… вам ведь он ничего, а мне он друг.
– И нам друг.
– Ну, нет-с, вы погодите еще! Я его от беды, от черта оторвал, а вы… нет… вы…
– «А вы… нет… вы», – передразнила, смешно кривляясь, Дора и добавила, – совсем пьян, голубчик!
– А это разве худо, худо? Ну, я и на то согласен; на то я художник, чтоб все худое делать. Правда, Нестор Игнатьич? Канашка ты, шельмец ты!
Журавка обнял и поцеловал Долинского.
– Вот видишь, – говорил, освобождаясь из дружеских объятий, Долинский, – теперь толкуешь о дружбе, а как я совсем разбитый ехал в Париж, так небось, не вздумал меня познакомить с Анной Михайловной и с mademoiselle Дорой.
– Не хотел, братишка, не хотел; тебе было нужно тогда уединение.
– Уединение! Все вздор, врет, просто от ревности не хотел вас знакомить с нами, – разбивала художника Дора.
– От ревности? Ну, а от ревности, так и от ревности. Вы это наверное знаете, что я от ревности его не хотел знакомить?
– Наверное.
– Ну, и очень прекрасно, пусть так и будет, – отвечал художник, налегая на букву и в умышленно портимом слове «прекрасно».
– Да, и очень прекрасно, а мы вот теперь с Нестором Игнатьичем вместе жить будем, – сказала Дора.
– Так; Аня отдает ему те две комнаты.
– Да вы это со мною шутите, смеетесь или просто говорите? – вопросил с эффектом Журавка.
– А вот отгадайте?
– Я и со своей стороны спрошу вас, Дарья Михайловна, вы это шутите, смеетесь, или просто говорите? – сказал Долинский.
Из шутки вышло так, что Анна Михайловна, после некоторого замешательства и нескольких минут колебанья, уступила просьбе Долинского и в самом деле отдала ему свои две свободные комнаты.
– И очень прекрасно! – возглашал художник, когда переговоры кончилась в пользу перехода Долинского к Прохоровым.
– А прекрасно, – говорила Дора, – по крайней мере, будет хоть с кем в театр пойти.
– Прекрасно, прекрасно, – отвечал Журавка шутя, но с тенью некоторой, хотя и легкой, но худо скрытой досады.
После уничтожения принесенных Ильёй Макаровичем двух бутыльченок, он начал высказываться несколько яснее:
– Если б я был холостой, – заговорил он, – уж тебе б, братишка, тут не жить.
– Да вы же разве женаты?
– Пф! Не женат! Да ведь я же ей вексель выдал. Этого события между Ильёй Макаровичем и его Грациэллою до сих пор никто не ведал. Известно было только, что Илья Макарович был помешан на свободе любовных отношений и на итальяночках. Счастливый случай свел его где-то в Неаполе с довольно безобразной синьорой Луизой, которую он привез с собою в Россию, и долго не переставал кстати и некстати кричать о ее художественных талантах и страстной к нему привязанности. Поэтому известие о векселе, взятом с него итальянкою, заставило всех очень смеяться.
– Фу, боже мой! Да ведь это только для того, чтоб я не женился, – оправдывался художник.
Дорогою, по пути к Васильевскому острову, Журавка все твердил Долинскому:
– Ты только смотри, Нестор… ты, я знаю… ты человек честный…
– Ну, ну, говори яснее, – требовал Долинский.
– Они… ведь это я тебе говорю… пф! Это божественные души!.. чистота, искренность… доверчивость…
– Да ну, что ты сказать-то хочешь?
– Не… обеспокой как-нибудь, не оскорби.
– Полно, пожалуйста.
– Не скомпрометируй.
– Ну, ты, я вижу, в самом деле пьян.
– Это, друг, ничего, пьян я, или не пьян – это мое дело; пьян да умен, два угодья в нем, а ты им… братом будь. – Минут пять приятели проехали молча, и Журавка опять начал:
– Потому что, что ж хорошего…
– Фу, надоел совсем! Что, я сам будто не знаю, – отговорился Долинский.
– А знаешь, брат, так и помни. Помни, что кто за доверие заплатит нехорошо, тот подлец, Нестор Игнатьич.
– Подлец, Илья Макарович, – шутя отвечал Долинский.
Оба приятеля весело рассмеялись и распростились у гостиницы, тотчас за Николаевским мостом.
На другой день, часу в двенадцатом, Долинский переехал к Прохоровым и прочно водворился у них на жительстве.
– Вчера Илья Макарович целую дорогу все читал мне нотацию, как я должен жить у вас, – рассказывал за вечерним чаем Долинский.
– Он большой наш друг и, к несчастью его, совершенно слепой Аргус, – отвечала Дора.
– Он редкий человек и любит нас чрезмерно, – проговорила Анна Михайловна.
Глава восьмая
Пансионер
Нестор Игнатьевич зажил так, как еще не жилось ему ни одного дня с самого выхода из отцовского дома. Постоянная внутренняя тревога и недовольство и собою, и всем окружающим совершенно его оставили в доме Анны Михайловны. Аккуратный, как часы, но необременительный, как несносная дисциплина, порядок в жизни его хозяек возвратил Долинского к своевременному труду, который сменялся своевременным отдыхом и возможными удовольствиями. Всякий день неизменно, в восемь