Скачать:TXTPDF
Обойдённые

Игнатьич! Знаю я вас. Я знаю, что я хороша, и вы мне этим не польстите. И вы тоже ведь оченьэтакий интересный Наль, тоскующий о Дамаянти, а, однако, я чувствовала, что там было нужно молиться, и я молилась, а вы… Снял шляпу и сейчас же сконфузился и стал соглядатаем, ммм! ненавистный, нерешительный человек! Отчего вы не молились?

– Ах, Дарья Михайловна, какой вы ребенок! Ну, разве можно задавать такие вопросы? Ведь на это вам только Шпандорчук с Вырвичем и ответили бы, потому что у тех уж все это вперед решено.

– А у вас, мой милый, ничего не решено?

– По крайней мере, очень многое. – Да вы, пожалуйста, не думайте, что решимость это уж такая высокая добродетель, что все остальное перед нею прах и суета. Решимостью самою твердою часто обладают и злодеи, и глупцы, и всякие, весьма непостоянные, люди.

– И герои.

– Да, и герои, но героев ведь немного на свете, а односторонних людей, способных решать себе все наоболмашь, гораздо больше. Вы вот теперь даете мне вопрос, касающийся такого предмета, которого обнять-то, уразуметь-то нет силы, и хотите, чтобы я так вот все и решил в нем. Вы знаете моего дядю? Его не одна Москва, а вся Русь знает. Это не был профессор-хлыщ, профессор-чиновник или профессор-фанфарон, а это был настоящий, комплектный ученый и человек, а я вам о нем расскажу вот какой анекдот: был у него в Москве при доме сад старый, густой, прекрасный сад. Дядя работал там летом почти по целым дням: подсаживал там деревца, колеровал и разные, знаете, такие штуки делал. Я спал в этом саду в беседке. Только один раз как-то очень рано я проснулся. Дело было перед последним моим экзаменом Я сел на порожке и читаю; вдруг, вижу я, за куртиной дядя стоит в своем белом парусинном халате на коленях и жарко молится: поднимет к небу руки, плачет, упаде! в траву лицом и опять молится, молится без конца Я очень любил дядю и очень ему верил и верю. Когда он перестал молиться и начал что-то вертеть около какого-то прививка, я встал с порожка и подошел к нему. На дворе было самое раннее утро и, кроме нас да птиц, в саду никого не было. Не помню, как мы там с ним о чем начали разговаривать, только знаю, что я тогда и спросил его. что как он, занимаясь до старости науками историческими, естественными и богословскими, до чего дошел, до какой степени уяснил себе из этих наук вопрос о божестве, о душе, о творении? Напоминаю вам, что утро было самое раннее, из-за каменных стен в большом саду нас никто не мог ни видеть, ни слышать, разве кроме птичек, которые порхали по деревьям. Так старик-то мой-с несколько раз оглянулся во все стороны, сложил вот так трубочкой свои руки, да вот так поднес их к моему уху и чуть слышно шепнул мне:

– Ни до чего не дошел. Говорю ему:

– А как же вы относитесь… называю, знаете, ему две крайние-то партии.

– Как отношусь? – говорит. И опять нагнулся к моему уху и шепнул:

– Не верю ни тем, ни другим.

– Так вот вам, Дарья Михайловна, какие высокие и честные-то души относятся к подобным вопросам: боятся, чтобы птицу небесную не ввести в напрасное сомнение, а вы меня спрашиваете о таких вещах, да еще самого решительного ответа у меня о них требуете. Можно сомневаться, можно надеяться, но утверждать… О, боже мой, сколько у людей бывает странной смелости! Я, действительно, человек очень нерешительный, но не думайте, что это у меня от трусости. Чего же мне бояться? У меня только всегда как-то вдруг все стороны вопроса становятся перед глазами и я в них путаюсь, сбиваюсь и делаю бог знает что, бог знает что! Ах, это самое худшее состояние, которое я знаю: это хуже дня перед казнью, потому что все дни перед казнью. Перестанемте об этом говорить, Дарья Михайловна, а то вон опять нас птица слушает.

Долинский сделал шаг вперед и поднял с пыльной дороги небольшую серую птичку, за ножку которой волокся пук завялой полевой травы и не давал ей ни хода, ни полета. Дорушка взяла из рук Долинского птичку, села на дернистый край дорожки и стала распутывать сбившуюся траву. Птичка с сомлевшей ножкой тихо лежала на белой руке Доры и смотрела на нее своими круглыми, черными глазками.

– Как бьется ее бедное сердечко! – проговорила Дора, шевеля мелкие перышки пташки и глядя в розовый пушок под ее крылышками.

– Милая! – сказала она, поцеловала птичку в головку, приложила ее к своей шейке и пошла к городу. Минут десять они шли в совершенном молчании; на дворе совсем сырело; Дорушка принималась несколько раз все страстнее и страстнее целовать свою птичку. Дойдя до старого, большого каштана, она поцеловала ее еще раз, бережно посадила на ветку и подала руку Долинскому.

– Нестор Игнатьич, – сказала она ему, идучи по пустой улице, – знаете, чтоб вам расстаться с вашими днями перед казнью, вам остается одно – найти себе любовь до слез.

– Полноте шутить, Дарья Михайловна, я ничего не желаю находить и не умею находить.

– А вот птиц же на дорогах находите. Это тоже ведь не всякому случается.

Глава девятая
Повторение задов
У Жервезы Дора и Долинский более не были, прогулки их снова ограничивались холмом над заливом.

Всякий вечер они сидели на этом холмике, и всякий вечер им было так хорошо и приятно.

Как ни коротки были между собой Дора и Долинский, но эти вызываемые Дорою рассказы о прошлом, раскрывая перед нею еще подробнее внутренний мир рассказчика, давали ее отношениям к нему новый, несколько еще более интимный характер.

– Послушайте, Нестор Игнатьич! – сказала раз Даша, положив ему на плечо свою руку, – расскажите мне, мой милый, как вы любили и как вас любили?

– Бог знает, что это вы выдумываете, Дора?

– Так расскажите. Мне очень хочется найти ключ к вашей душевной болезни.

– Забыл уж я, как я любил.

– Э! Врете!

Право, забыл.

– Забвенья нет.

– Кто ж это вам сказал, что забвенья нет?

– Я вам это говорю.

Нестор Игнатьич молчал, и Даша молчала и дулась.

– Ну, перестаньте дуть свои губки, Дора! Что вам рассказать?

– Как вы любили первый раз в жизни.

Долинский рассказал свою почти детскую любовь к какой-то киевской кузине. Дора слушала его, не сводя глаз, и когда он окончил, вздохнула и спросила:

– Ну, а как вы любили на законном основании? Долинский рассказал ей в главных чертах и всю свою женатую жизнь.

– Какая гадость! – прошептала Даша и, вздохнув еще разспросила:

– Ну, а дальше что было?

– А дальше вы все знаете.

– Вы грустили?

– Да.

– Встретились с нами?

– Да.

– И счастливы?

– И счастлив.

Даша задумчиво покачала головкой.

– Что? – спросил ее Долинский.

– Так, ключ найден! – чуть слышно уронила Дора. – А как вы думаете, – начала она, помолчавши с минуту, – верно это так вообще, что хорошего нельзя не полюбить?

– Что хорошее? Есть польская пословица, что не то хорошо, что – хорошо, а то хорошо, что кому нравится.

– Я вам говорю, что хорошего нельзя не любить; ну, пожалуй, того, что нравится.

– К чему же вы это говорите?

– Ни к чему! К тому, что если встречается что-нибудь очень хорошее, так его возьмешь да и полюбишь, ну, понимаете, что ли?

– Да…

– Да, я думаю, что да.

Произошла пауза, в течение которой Даша все думала, глядя в небо, и потом сказала:

– Знаете что, Нестор Игнатьич? Мне кажется, что наши сравнения сердца с монетой никуда не годятся.

– Я это уж вам говорил.

– С чем же его сравнить?

Много есть этих сравнений, и все они никуда не годятся.

– Ну, а, например, с чем можно еще сравнить сердце?

– С постоялым двором, – смеясь, отвечал Долинский.

– Гадко, а похоже, пожалуй.

– А, пожалуй, и непохоже, – отвечал Долинский.

Один постоялец выедет, другому есть место.

– А другой раз и пустой двор простоит.

– Нет, и это не годится. Не верю я, не верю, чтобы можно было жить без привязанности.

– Бывает, однако.

– Вы помните эти немецкие, кажется, стихи…

– Какие?

– Ну, знаете, как это там: Юпитер посылал Меркурия отыскать никогда не любивших женщин?

– Я даже этого никогда не читал.

То-то вот и есть; а я это читала.

– Что ж, Меркурий отыскал?

– Трех!

– Только-то?

– Да-с, и эти три, знаете, кто были? Три фурии! – протяжно произнесла Даша, подняв вверх пальчик.

– Ведь это только написано.

– Да, но я этому верю и очень боюсь этакого фуриозного сообщества.

– Вы с какой же это стати?

– А если Юпитеру после моей смерти вздумается еще раз послать Меркурия и он найдет уж четырех.

– Еще полюбите и как полюбите.

– Нет уж, кажется, поздно.

Любить никогда не поздно.

– Вот за это вы умник! Люди жадны уж очень. Счастье не во времени. Можно быть немножко счастливым, и на всю жизнь довольно. Правда моя?

Конечно, правда.

– Какое у нас образцовое согласие!

– Не о чем спорить, когда говорят правду.

– А ведь я бы могла очень сильно любить.

– Кто ж вам мешает? Разборчивы очень.

– Нет, совсем не то. По-моему любить, значит… любить, одним словом. Не героя, не рыцаря, а просто любить, кто по душе, кто по сердцу – кто не по хорошу мил, а по милу хорош.

– Ну-с, я опять спрошу: за чем же дело стало?

– А если „законы осуждают предмет моей любви“? – улыбаясь, продекламировала Даша.

– Но, кто—о, сердце! может противиться тебе? – отвечал Нестор Игнатьич, продолжая речитативом начатую Дашей песню.

– Помните, как это сказано у Лермонтова:

Но сердцу как ума не соблазнить? И как любви стыда не победить? Любовь для неба и земли – святыня, И только для люден порок она!

То скотство, то трусость… бедное ты человечество! Бедный ты царь земли в своих вечных оковах!

– Вы сегодня, Дорушка, все возвышаетесь до пафоса, до поэзии.

– Нестор Игнатьич! Прошу не забываться! Я никогда не унижалась до прозы.

– Виноват.

То-то.

Даша замолчала и, немного подождавши, сказала:

– Ну, смотрите, какие штучки наплетены на белом свете! Вот я сейчас бранила людей за трусость, которая им мешает взять свою, так сказать, долю радостей и счастья, а теперь сама вижу, что и я совсем неправа. Есть ведь такие положения, Нестор Игнатьич, перед которыми и храбрец струсит.

Например, что ж это такое?

– А вот,

Скачать:TXTPDF

Игнатьич! Знаю я вас. Я знаю, что я хороша, и вы мне этим не польстите. И вы тоже ведь очень… этакий интересный Наль, тоскующий о Дамаянти, а, однако, я чувствовала,