Скачать:TXTPDF
Островитяне

– Да, да, ты со мною. А где же это моя немушка, – искала она глазами по комнате и, отпустив Иду, взяла младшую дочь к себе на колени. – Немуша моя! рыбка немая! что ты все молчишь, а? Когда ж ты у нас заговоришь-то? Роман Прокофьич! Когда она у нас заговорит? – обратилась опять старуха к Истомину, заправляя за уши выбежавшую косичку волос Мани. – Иденька, вели, мой друг, убирать чай!

Ида кликнула кухарку и стала сама помогать ей, а Софья Карловна еще раз поцеловала Маню и, сказав ей: «Поди гуляй, моя крошка», сама поплелась за свои ширмы.

– Идочка! бабушка давно легла? – спрашивала она оттуда.

Давно, мамаша, – ответила Ида, уставляя в шкафы перемытую посуду, и, положив на карниз шкафа ключ, сказала мне: – Пойдемте, пожалуйста, немножко пройдемтесь, голова страшно болит.

Когда мы проходили залу, Истомин стоял по-прежнему с Маней у гравюр.

– Куда ты? – спросила Маня сестру.

– Хочу пройтись немножко; у меня страшно голова болит.

– Это вам честь делает, – вмешался Истомин.

– Да, значит голова есть; я это знаю, – отвечала Ида и стала завязывать перед зеркалом ленты своей шляпы. Ей, кажется, хотелось, чтобы и Маня пошла с нею, но Маня не трогалась. Истомин вертелся: ему не хотелось уходить и неловко было оставаться.

– Ида Ивановна, – спросил он, переворачивая свои гравюры, – да покажите же, пожалуйста, какая из этих женщин вам больше всех нравится! Которая ближе к вашему идеалу?

– Ни одна, – довольно сухо на этот раз ответила Ида.

– Без шуток? У вас нет и идеала?

– Я вам этого не сказала, а я сказала только, что здесь нет ее, – произнесла девушка, спокойно вздергивая на пажи свою верхнюю юбку.

– А кто же, однако, ваш идеал?

Мать Самуила.

– Вон кто!.. Родители мои, что за елейность! за что бы это она в такой фавор попала?

– За то, что она воспитала такого сына, который был и людям мил и богу любезен.

Истомин промолчал.

– А ваш идеал, сколько я помню, Анна Денман?

– Анна Денман, – отвечал с поклоном художник.

То-то, я это помню.

– И должен сознаться, что мой идеал гораздо лучше вашего.

– Всякому свое хорошо.

– Нет-с, не все хорошо! Если бы вы, положим, встретили свой идеал, что ж бы, какие бы он вам принес радости? Вы могли бы ему поклониться до земли?

– Да.

– А я свой мог бы целовать.

– Вот это в самом деле не входило в мои соображения, – отшутилась Ида.

– Да как же! Это ведь тоже – «всякому свое». В песне поется:

Сей, мати, мучицу,

Пеки пироги;

К тебе будут гости,

Ко мне женихи;

Тебе будут кланяться,

Меня целовать.

Роман Прокофьич, видно, вдруг позабыл даже, где он и с кем он. Цели, ближайшие цели его занимали так, что он даже склонен был не скрывать их и поднести почтенному семейству дар свой, не завертывая его ни в какие бумажки.

Ида не ответила ему ни слова.

Мама! – крикнула она, идучи к двери. – Посидите, дружок мой, в магазине. Запирать еще рано, – я сейчас вернусь.

Мы обошли три линии, не сказав друг другу ни слова; дорогой я два или три раза начинал пристально смотреть на Иду, но она не замечала этого и твердой походкой шла, устремив неподвижно свои глаза вперед. При бледном лунном свете она была обворожительно хороша и характерна.

Когда мы повернули к их дому, я решился сказать ей, что она, кажется, чем-то очень расстроена.

– Нет, чем же расстроена? У меня просто голова болит невыносимо, – ответила она, и с тем мы с нею и простились у их подъезда.

«А что это Софья Карловна все так совещательно обращается к почтенному Роману Прокофьичу? – раздумывал я, оставшись сам с собою. – Пленил он ее просто своей милой короткостью, или она задумала женихом его считать для Мани?»

«Не быть этому и не бывать, моя божья старушка. Не нужна ему Анна Денман, с руки ему больше Фрина Мегарянка», – решил я себе, и не один я так решил себе это.

Вскоре после того, так во второй половине марта, Ида Ивановна зашла ко мне, посидела, повертелась на каком-то общем разговоре и вдруг спросила:

– Вы, кажется, немножко разладили с Истоминым?

– Не разладил, – отвечал я, – а так, что-то вроде черной кошки между нами пробежало.

– Я это заметила, – отвечала Ида и через минуту добавила: – Если вы нас любите, поговорите-ка вы с ним хорошенько

Удивительные глаза Иды Ивановны диктовали, о чем я должен поговорить.

– Хорошо, Ида Ивановна, я поговорю.

– Вы помните, как мы с вами ели недавно орехи?

– Помню-с.

– Я думаю, ни один человек в своей жизни не съел за один раз столько этой гадости, сколько я их тогда перегрызла. Это, понимаете, отчего так елось?.. Это я себя кусала, потому что во мне вот что происходило.

Ида, сердито наморщив лоб, повернула рукою возле своего сердца.

– У меня ужасный слух, особенно когда я слышу то, чего не хотела бы слышать.

Она вздохнула.

– Я обо всем поговорю, – сказал я.

Девушка пожала мне руку, сказала: «Пожалуйста, поговорите» и ушла.

На другой день я зашел утром к Истомину. Он был очень приветлив и держал себя так, как будто между нами перед этим не было никакого дутья друг на друга.

– Вы не знаете, – начал он весело, – какие на меня; нынче посыпались напасти? Я ведь вчера совсем чуть не рассорился с Шульцем.

– За что это?

– А вот подите! Берта Ивановна рассуждала обо мне какой я негодный для жизни человек, и сказала, что если бы она была моею женой, так она бы меня кусала; а я отвечал, что я могу доставить ей это удовольствие и в качестве чужой жены. Я, мол, очень люблю, когда хорошенькие женщины приходят в такое состояние, что желают кусаться. А она, дура, сейчас расплакалась. Да, впрочем, черт с ними! Я был и рад; очень уж надоело это столь постоянное знакомство.

– А у Норков как?

– Там… мы занимаемся, – сказал, принимая серьезное выражение, Истомин.

– И успеваете?

Художник взглянул на меня, улыбнулся и, расправляя ус, отвечал:

– И успеваем.

– А далее что будет, Роман Прокофьич?

– А-а! Вы, верно, ко мне и волей, и неволей, и свой; охотой. Почтенное семейство, верно, уж не радо и дешевизне? Успокойте их, пожалуйста: это ведь полезно девочкам – это их развивает.

– А если этого развития, Роман Прокофьич, не желают совсем? Если его боятся?

– Да вздор все это! совсем никто ничего и не боится; а это все Идища эта сочиняет. Этакой, черт возьми, крендель выборгский, – проговорил он с раздражением, садясь к столу, и тут же написал madame Норк записку, что он искренно сожалеет, что, по совершенному недосугу, должен отказаться от уроков ее дочери. Написав это, он позвал своего человека и велел ему отнести записку тотчас же к Норкам.

После этого мы опять встречались с Истоминым изредка и только на минуты, а к тому же настала весна – оба мы спешили расстаться с пыльным Петербургом и оба в половине апреля уехали: я на Днепр, а Истомин – в Ялту.

В последнее время моего пребывания в Петербурге мы с Идой Ивановной ничего не говорили о Мане, и я, признаюсь, не замечал в Мане никакой перемены; я и сам склонен был думать, что Ида Ивановна все преувеличивает и что опасения ее совершенно напрасны, но когда я пришел к ним, чтобы проститься перед отъездом, Ида Ивановна сама ввела меня во все свои опасения.

Это было вечером, в довольно поздние весенние сумерки. Мани и madame Норк не было дома. Я только простился с старушкой-бабушкой и вышел снова в магазин к Иде Ивановне. Девушка сидела и вязала какую-то косынку.

– Присядьте, – сказала она. – Посидимте вдвоем напоследях.

Я сел.

– Истомин тоже едет? – спросила Ида.

– Да, он едет.

Зачем он перестал совсем бывать у нас? Как это нехорошо с его стороны.

– Ведь вы же сами, Ида Ивановна, – говорю, – этого желали.

– Нет, я этого никогда не желала, – отвечала она тихо, покачав головою. – Я желала, чтобы не было более уроков – это правда, я этого желала; но чтобы он совсем перестал к нам ходить, чтобы показал этим пренебрежение к нашему семейству… я этого даже не могла пожелать.

– Да что ж вам до этого пренебрежения?

– Да я совсем не о пренебрежении говорю.

– А для всего другого это еще лучше.

– Ннннет! Из-звините! не лучше, а это очень нехорошо; «для всего остального» это ужасно нехорошо! Я понимаю эту скверную, злую тактику, и вы ее тоже сейчас поймете, – сказала она вставая и через минуту возвратилась с знакомым мне томом Пушкина.

– Это что такое? – спросила она, поднося к моим глазам развернутую книгу и указывая пальцем на кланцифру.

– «Моцарт и Сальери», – прочитал я.

– А это? – спросила Ида тем же тоном и водя пальцем по чуть заметным желтоватым пятнам на бумаге.

– Слезы, что ль? – отвечал я, недоумевая.

– А это слезы! – произнесла, возвысив голос, Ида и с холодным презрением далеко отшвырнула от себя книгу.

Так я оставил семейство Норков на целое лето.

Глава двенадцатая

Украинская осень удержала меня до тех пор, пока белые днепровские туманы совсем перестали о полуночи спускаться облачною завесою и зарею взмывать волнами к голубому небу. Я переехал днепровский мост в последних числах ноября месяца; прострадал дней десять в дороге и, наконец, измученный явился в Петербург. Здесь уже было очень холодно и по обыкновению сыро, что, впрочем, все-таки идет Петербургу гораздо более, нежели его демисезонное лето, которое ему совсем не к лицу, не к чину и не к характеру, которое ему никогда не удается, да и вовсе ему не нужно: зима с окаменевшею Невою, с катками, оперой и с газом в фонарях ему гораздо больше кстати.

А летом скучен этот город

С его туманом и водой!

Не дай вам бог, свежий человек, приехать сюда впервые летом: здесь нет ничего, чем тепло и мило лето в наших пыльных Кромах и в Пирятине:

Нет милых сплетен – все сурово;

Закон сидит на лбу людей,

Все удивительно и ново,

А нету теплых новостей.

Своею волею я никогда не поеду в Петербург летом и никому этого не посоветую. В тот год, к которому относится мой рассказ, я приехал сюда осенью, запасшись той благодатной силой, которую льет в изнемогший состав человека украинское светлое небо – это чудное,

Скачать:TXTPDF

– Да, да, ты со мною. А где же это моя немушка, – искала она глазами по комнате и, отпустив Иду, взяла младшую дочь к себе на колени. – Немуша