о которой я вам принес известие, конечно, сокращает срок ожидания?»
«Вы отгадали: оно сокращает его ровно на год одиннадцать месяцев. Я должен сейчас написать об этом в Германию. Скажите, когда у нас едут в город на почту?»
«Едут сегодня».
«Сегодня? очень жаль: я не успею описать все как следует».
«Ну что за вздор! — говорю, — много ли нужно времени, чтобы известить о деле своего компаниона или контрагента?»
«Контрагента, — повторил он за мною и, улыбнувшись, добавил: — О, если бы вы знали, какой этот контрагент!»
«А что? конечно, это какой-нибудь сухой формалист?»
«А вот и нет: это очень красивая и молодая девушка».
«Девушка? Ого, Гуго Карлыч, какие вы за собою грешки скрываете!»
«Грешки? — переспросил он и, помотав головою, добавил: — Никаких грешков у меня не было, нет и не может быть таких грешков. Это очень, очень важное, обстоятельное и солидное дело, которое зависит от того, когда у меня будет три тысячи талеров. Тогда вы увидите меня…»
«Наверху блаженства?»
«Ну, нет еще, — не совсем наверху, но близко. Наверху блаженства я могу быть только тогда, когда у меня будет десять тысяч талеров».
«Не значит ли все это попросту, что вы собираетесь жениться и что у вас в вашем Доберане или где-нибудь около него есть хорошенькая, милая девица, которая имеет частицу вашей железной воли?»
«Именно, именно, вы совершенно правы».
«Ну, и вы, как настоящие люди крепкой воли, дали друг другу слово: отложить ваше бракосочетание до тех пор, пока у вас будет три тысячи талеров?»
«Именно, именно: вы прекрасно угадываете».
«Да и не трудно, — говорю, — угадывать-то!»
«Однако как это, на ваш русский характер, разве возможно?»
«Ну что, мол, еще там про наш русский характер: где уже нам с вами за одним столом чай пить, когда мы по-вашему морщиться не умеем».
«Да ведь и это, — говорит, — еще не все, что вы отгадали».
«А что же еще-то?»
«О, это важная практика, очень важная практика, очень важная практика, для которой я себя так строго и держу».
«Держи, — думаю, — брат, держи!..» — и ушел, оставив его писать письмо к своей далекой невесте.
Через час он явился с письмом, которое просил отправить, — и, оставшись у меня пить чай, был необыкновенно словоохотлив и уносился мечтами далее горизонта. И все помечтает, помечтает — и улыбнется, точно завидит миллиард в тумане.[188] Так счастлив был разбойник, что даже глядеть на него неприятно и хотелось ему хоть какую-нибудь щетинку всучить, чтобы ему немножко больно стало. Я от этого искушения и не воздержался — и когда Гуго ни с того ни с сего обнял меня за плечи и спросил, могу ли я себе представить, что может произойти от очень твердой женщины и очень твердого мужчины? — я ему отвечал:
«Могу».
«А как вы именно думаете?»
«Думаю, что может ничего не произойти».
Пекторалис сделал удивленные глаза и спросил:
«Почему вы это знаете?»
Мне стало его жаль — и я отвечал, что я просто пошутил.
«О, вы шутили, а это совсем не шутка, — это действительно так может быть, но это очень, очень важное дело, на которое и нужна вся железная воля».
«Лихо тебя побирай, — думаю, — не хочу и отгадывать, что ты себе загадываешь!..» — да все равно и не отгадал бы.
VI
— А между тем железная воля Пекторалиса, приносившая свою серьезную пользу там, где нужна была с его стороны настойчивость, и обещавшая ему самому иметь такое серьезное значение в его жизни, у нас по нашей русской простоте все как-то смахивала на шутку и потешение. И что всего удивительней, надо было сознаться, что это никак не могло быть иначе; так уже это складывалось.
Бесконечно упрямый и настойчивый, Пекторалис был упрям во всем, настойчив и неуступчив в мелочах, как и в серьезном деле. Он занимался своею волею, как другие занимаются гимнастикой для развития силы, и занимался ею систематически и неотступно, точно это было его призвание. Значительные победы над собою делали его безрассудно самонадеянным и порою ставили его то в весьма печальные, то в невозможно комические положения. Так, например, поддерживаемый своею железною волею, он учился русскому языку необыкновенно быстро и грамматично; но, прежде чем мог его себе вполне усвоить, он уже страдал за него от той же самой железной воли — и страдал сильно и осязательно до повреждений в самом своем организме, которые сказались потом довольно тяжелыми последствиями.
Пекторалис дал себе слово выучиться русскому языку в полгода, правильно, грамматикально, — и заговорить сразу в один заранее им предназначенный день. Он знал, что немцы говорят смешно по-русски, — и не хотел быть смешным. Учился он один, без помощи руководителя, и притом втайне, так что мы никто этого и не подозревали. До назначенного для этого дня Пекторалис не произносил ни одного слова по-русски. Он даже как будто позабыл и те слова, которые знал: то есть «можно, не можно, таможно и подрожно», и зато вдруг входит ко мне в одно прекрасное утро — и если не совсем легко и правильно, то довольно чисто говорит:
«Ну, здравствуйте! Как вы себе поживаете?»
«Ай да Гуго Карлович! — отвечал я, — ишь какую штуку отмочил!»
«Штуку замочил? — повторил в раздумье Гуго и сейчас же сообразил: — ах да… это… это так. А что, вы удивились, а?»
«Да как же, — отвечаю, — не удивиться: ишь как вдруг заговорил!»
«О, это так должно было быть».
«Почему же „так должно“? дар языков, что ли, на вас вдруг сошел?»
Он опять немножко подумал — опять проговорил про себя:
«Дар мужиков», — и задумался.
«Дар языков», — повторил я.
Пекторалис сейчас же понял и отлично ответил по-русски:
«О нет, не дар, но…»
«Ваша железная воля!»
Пекторалис с достоинством указал пальцем на грудь и отвечал:
«Вот это именно и есть так».
И он тотчас же приятельски сообщил мне, что всегда имел такое намерение выучиться по-русски, потому что хотя он и замечал, что в России живут некоторые его земляки, не зная, как должно, русского языка, но что это можно только на службе, а что он, как человек частной профессии, должен поступать иначе.
«Без этого, — развивал он, — нельзя: без этого ничего не возьмешь хорошо в свои руки: а я не хочу, чтобы меня кто-нибудь обманывал».
Хотел я ему сказать, что «душа моя, придет случай, — и с этим тебя обманут», да не стал его огорчать. Пусть радуется!
С этих пор Пекторалис всегда со всеми русскими говорил по-русски и хотя ошибался, но если ошибка его была такого свойства, что он не то говорил, что хотел сказать, то к каким бы неудобствам это его ни вело, он все сносил терпеливо, со всею своею железною волею, и ни за что не отрекался от сказанного. В этом уже начиналось наказание его самолюбивому самочинству. Как все люди, желающие во что бы то ни стало поступать во всем по-своему, сами того не замечают, как становятся рабами чужого мнения, — так вышло и с Пекторалисом. Опасаясь быть смешным немножечко, он проделывал то, чего не желал и не мог желать, но ни за что в этом не сознавался.
Скоро это, однако, было подмечено, и бедный Пекторалис сделался предметом жестоких шуток. Его ошибки в языке заключались преимущественно в таких словах, которыми он должен был быстро отвечать на какой-нибудь вопрос. Тут-то и случалось, что он давал ответ совсем противоположный тому, который хотел сделать. Его спрашивали, например:
«Гуго Карлович, вам послабее чаю или покрепче?»
Он не вдруг соображал, что значит «послабее» и что значит «покрепче», и отвечал:
«Покрепче; о да, покрепче».
«Очень покрепче?»
«Да, очень покрепче».
«Или как можно покрепче?»
«О да, как можно покрепче».
И ему наливали чай, черный как деготь, и спрашивали:
«Не крепко ли будет?»
Гуго видел, что это очень крепко, — что это совсем не то, что он хотел, но железная воля не позволяла ему сознаться.
«Нет, ничего», — отвечал он и пил свой ужасный чай; а когда удивлялись, что он, будучи немцем, может пить такой крепкий чай, то он имел мужество отвечать, что он это любит.
«Неужто вам это нравится?» — говорили ему.
«О, совершенно зверски нравится», — отвечал Гуго.
«Ведь это очень вредно».
«О, совсем не вредно».
«Право, кажется, — вы это… так…»
«Как так?»
«Ошиблись сказать».
«Ну вот еще!»
И тогда как он терпеть не мог крепкого чаю, он уверял, что «зверски» его любит — и его, один перед другим усердствуя, до того наливали этим крепким чаем, что этот так часто употребляемый в России напиток сделался мучением для Гуго; но он все крепился и все пил теин вместо чая до тех пор, пока в один прекрасный день у него сделался нервный удар.
Бедный немец провалялся без движения и без языка около недели, но при получении дара слова — первое, что прошептал, это было про железную волю.
Выздоровев, он сказал мне:
«Я доволен собою», — признался он, пожимая мою руку своею слабою рукою.
«Что же вас так радует?»
«Я себе не изменил», — сказал он, но умолчал, в чем именно заключалась радовавшая его выдержка.
Но с этим его чайные муки кончились. Он более не пил чаю, так как чай ему с этих пор был совершенно запрещен, и для поддержки своей репутации ему оставалось только мнимо жалеть об этом лишении. Но зато вскоре же на его голову навязалась точно такая же история с французской горчицей диафан. Не могу вспомнить, но, вероятно, по такому же точно случаю, как с чаем, Гуго Карлович прослыл непомерно страстным любителем французской горчицы диафан, которую ему подавали решительно ко всякому блюду, и он, бедный, ел ее, даже намазывая прямо на хлеб, как масло, и хвалил, что это очень вкусно и зверски ему нравится.
Опыты с горчицею окончились тем же, что ранее было с чаем: Пекторалис чуть не умер от острого катара желудка, который хотя был прерван, но оставил по себе следы на всю жизнь бедного стоика[189] до самой его трагикомической смерти.
Было с ним много и других смешных и жалких вещей в этом же роде: всех их нет возможности припомнить и пересказать; но остаются у меня в памяти три случая, когда Гуго, страдая от своей железной воли, никак не мог уже говорить, что с ним делается именно то, чего ему хотелось.
Это была фаза, в которой он должен был дойти до апогея — и потом, колеблясь, идти к своему перигею.
VII
— Новая фаза эта началась в первое лето, которое Пекторалис проводил с нами, и началась она тем, что Гуго изобрел себе необыкновенный экипаж. Нужно вам знать, что от нас до города считалось