ты сколько за эту комнату платишь?
– Дорого.
– Да и мне кажется дорого.
– Да что ж, – говорит, – не переедешь?
– Так, – говорю, – возиться не хочется.
– Хозяйка хороша.
– Нет, полноте, – говорю, – что вы там с хозяйкой.
– Ц-ты! Говори-ка, брат, кому-нибудь другому, да не мне; я знаю, какие все вы, шельмы.
«Ничего, – думаю, – отлично ты, гостья дорогая, выражаешься».
– Они, впрочем, полячки-то эти, ловкие тоже, – продолжала, зевнув и крестя рот, Домна Платоновна, – они это с рассуждением делают.
– Напрасно, – говорю, – вы Домна Платоновна, так о моей хозяйке думаете: она женщина честная.
– Да тут, друг милый, и бесчестия ей никакого нет; она человек молодой.
– Речи ваши, – говорю, – Домна Платоновна, умные и справедливые, но только я-то тут ни при чем.
– Ну, был ни при чем, стал городничОм; знаю уж я эти петербургские обстоятельства, и мне толковать про них нечего.
«И вправду, – думаю, – тебя, матушка, не разуверишь».
– А ты ей помогай – плати, мол, за квартиру-то, – говорила Домна Платоновна, пригинаясь ко мне и ударяя меня слегка по плечу.
– Да как же, – говорю – не платить?
– А так – знаешь, ваш брат, как осетит нашу сестру, так и норовит сейчас все на ее счет…
– Полноте, что это вы! – останавливаю Домну Платоновну.
– Да, дружок, наша-то сестра, особенно русская, в любви-то куда ведь она глупа; «на, мой сокол, тебе», готова и мясо с костей срезать да отдать; а ваш брат шаматон этим и пользуется.
– Да полноте вы, Домна Платоновна, какой я ей любовник.
– Нет, а ты ее жалей. Ведь если так-то посудить, ведь жалка, ей-богу же, друг мой, жалка наша сестра! Нашу сестру уж как бы надо было бить да драть, чтоб она от вас, поганцев, подальше береглась. И что это такое, скажи ты, за мудрено сотворено, что мир весь этими соглядатаями, мужчинами преисполнен!.. На что они? А опять посмотришь, и без них все будто как скучно; как будто под иную пору словно тебе и недостает чего. Черта в стуле, вот чего недостает! – рассердилась Домна Платоновна, плюнула и продолжала: – Я вон так-то раз прихожу к полковнице Домуховской… не знавал ты ее?
– Нет, – говорю, – не знавал.
– Красавица.
– Не знаю.
– Из полячек.
– Так что ж, – говорю, – разве я всех полячек по Петербургу знаю?
– Да она не из самых настоящих полячек, а крещеная – нашей веры!
– Ну, вот и знай ее, какая такая есть госпожа Домуховская не из самых полячек, а нашей веры. Не знаю, – говорю, – Домна Платоновна; решительно не знаю.
– Муж у нее доктор.
– А она полковница?
– А тебе это в диковину, что ль?
– Ну-с, ничего, – говорю, – что же дальше?
– Так она с мужем-то с своим, понимаешь, попштыкалась.
– Как это попштыкалась?
– Ну, будто не знаешь, как, значит, в чем-нибудь не уговорились, да сейчас пшик-пшик, да и в разные стороны. Так и сделала эта Леканидка.
«Очень, – говорит, – Домна Платоновна, он у меня нравен».
Я слушаю да головой качаю.
«Капризов, – говорит, – я его сносить не могу; нервы мои, – говорит, – не выносят».
Я опять головой качаю. «Что это, – думаю, – у них нервы за стервы, и отчего у нас этих нервов нет?»
Прошло этак с месяц, смотрю, смотрю – моя барыня квартиру сняла: «Жильцов, – говорит, – буду пущать».
«Ну что ж, – думаю, – надоело играть косточкой, покатай желвачок; не умела жить за мужней головой, так поживи за своей: пригонит нужа и к поганой луже, да еще будешь пить да похваливать».
Прихожу к ней опять через месяц, гляжу – жилец у нее есть, такой из себя мужчина видный, ну только худой и этак немножко осповат.
«Ах, – говорит, – Домна Платоновна, какого мне бог жильца послал – деликатный, образованный и добрый такой, всеми моими делами занимается».
«Ну, деликатиться-то, мол, они нынче все уж, матушка, выучились, а когда во все твои дела уж он взошел, так и на что ж того и законней?»
Я это смеюсь, а она, смотрю, пых-пых, да и спламенела.
Ну, мой суд такой, что всяк себе как знает, а что если только добрый человек, так и умные люди не осудят и бог простит. Заходила я потом еще раза два, все застаю: сидит она у себя в каморке да плачет.
«Что так, – говорю, – мать, что рано соленой водой умываться стала?»
«Ах, – говорит, – Домна Платоновна, горе мое такое», – да и замолчала.
«Что, мол, – говорю, – такое за горе? Иль живую рыбку съела?»
«Нет, – говорит, – ничего такого, слава богу, нет».
«Ну, а нет, – говорю, – так все другое пустяки».
«Денег у меня ни грошика нет».
«Ну, это, – думаю, – уж действительно дрянь дело; но знаю я, что человека в такое время не надо печалить».
«Денег, – говорю, – нет – перед деньгами. А жильцы ж твои?» – спрашиваю.
«Один, – говорит, – заплатил, а то пустые две комнаты».
«Вот уж эта мерзость запустения, – говорю, – в вашем деле всего хуже. Ну, а дружок-то твой?» Так уж, знаешь, без церемонии это ее спрашиваю.
Молчит, плачет. Жаль мне ее стало: слабая, вижу, неразумная женщина.
«Что ж, – говорю, – если он наглец какой, так и вон его».
Плачет на эти слова, ажно платок мокрый за кончики зубами щипет.
«Плакать, – говорю, – тебе нечего и убиваться из-за них, из-за поганцев, тоже не стоит, а что отказала ему, да только всего и разговора, и найдем себе такого, что и любовь будет и помощь; не будешь так-то зубами щелкать да убиваться». А она руками замахала: «Не надо! не надо! не надо!» – да сама кинулась в постель головой, в подушки, и надрывается, ажно как спинка в платье не лопнет. У меня на то время был один тоже знакомый купец (отец у него по Суровской линии свой магазин имеет), и просил он меня очень: «Познакомь, – говорит, – ты меня, Домна Платоновна, с какой-нибудь барышней, или хоть и с дамой, но только чтоб очень образованная была. Терпеть, – говорит, – не могу необразованных». И поверить можно, потому и отец у них, и все мужчины в семье все как есть на дурах женаты, и у этого-то тоже жена дурища – все, когда ни приди, сидит да печатаные пряники ест.
«На что, – думаю, – было бы лучше желать и требовать, как эту Леканиду суютить с ним». Но, вижу, еще глупа – я и оставила ее: пусть дойдет на солнце!
Месяца два я у нее не была. Хоть и жаль было мне ее, но что, думала себе, когда своего разума нет и сам человек ничем кругом себя ограничить не понимает, так уж ему не поможешь.
Но о спажинках[9] была я в их доме; кружевцов немного продала, и вдруг мне что-то кофию захотелось, и страсть как захотелось. Дай, думаю, зайду к Домуховской, к Леканиде Петровне, напьюсь у нее кофию. Иду это по черной лестнице, отворяю дверь на кухню – никого нет. Ишь, говорю, как живут откровенно – бери что хочешь, потому и самовар и кастрюли, все, вижу, на полках стоит.
Да только что этак-то подумала, иду по коридору и слышу, что-то хлоп-хлоп, хлоп-хлоп. Ах ты боже мой! что это? – думаю. Скажите пожалуйста, что это такое? Отворяю дверь в ее комнату, а он, этот приятель-то ее добрый – из актеров он был, и даже немаловажный актер – артист назывался; ну-с, держит он, сударь, ее одною рукою за руку, а в другой нагайка.
«Варвар! варвар! – закричала я на него, – что ты это, варвар, над женщиной делаешь!» – да сама-то, знаешь, промеж них, саквояжем-то своим накрываюсь, да промеж них-то. Вот ведь что вы, злодеи, над нашей сестрой делаете!
Я молчал.
– Ну, тут-то я их разняла, не стал он ее при мне больше наказывать, а она еще было и отговаривается.
«Это, – говорит, – вы не думайте, Домна Платоновна; это он шутил».
«Ладно, – говорю, – матушка; бочка-то, гляди, в платье от его шутилки не потрескались ли». Однако жили опять; все он у нее стоял на квартире, только ничего ей, мошенник, ни грошика не платил.
– Тем и кончилось?
– Ну, нет; через несколько времени пошел у них опять карамболь[10], пошел он ее опять что день трепать, а тут она какую-то жиличку еще к себе, приезжую барыньку из купчих, приняла. Чай, ведь сам знаешь, наши купчихи, как из дому вырвутся, на это дело препростые… Ну он ко всему же к прежнему да еще почал с этой жиличкой амуриться – пошло у них теперь такое, что я даже и ходить перестала.
«Бог с вами совсем! живите, – думаю, – как хотите».
Только тринадцатого сентября, под самое воздвиженье честнаго и животворящего креста, пошла я к Знаменью, ко всенощной. Отстояла всенощную, выхожу и в самом притворе на паперти, гляжу – эта самая Леканида Петровна. Жалкая такая, бурнусишко[11] старенький, стоит на коленочках в уголочке и плачет. Опять меня взяла на нее жалость.
«Здравствуй, – говорю, – Леканида Петровна!»
«Ах, душечка, – говорит, – моя, Домна Платоновна, такая-сякая немазаная! Сам бог, – говорит, – мне вас послал», – а сама так вот ручьями слез горьких и заливается.
«Ну, – я говорю, – бог, матушка, меня не посылал, потому что бог ангелов бесплотных посылает, а я человек в свою меру грешный; но ты все-таки не плачь, а пойдем куда-нибудь под насесть сядем, расскажи мне свое горе; может, чем-нибудь надумаемся и поможем».
Пошли.
«Что варвар твой, что ли, опять над тобой что сделал?» – спрашиваю ее.
«Никого, – говорит, – никакого варвара у меня нет».
«Да куда же это ты идешь?» – говорю, потому квартира ее была в Шестилавочной, а она, смотрю, на Грязную заворачивает.
Слово по слову, и раскрылось тут все дело, что квартиры уж у нее нет: мебелишку, какая была у нее, хозяин за долг забрал; дружок ее пропал – да и хорошо сделал, – а живет она в каморочке, у Авдотьи Ивановны Дислен. Такая эта подлая Авдотья Ивановна, даром что майорская она дочь и дворянством своим величается, ну, а преподлая-подлая. Чуть я за нее, за негодяйку, один раз в квартал не попала по своей простоте по дурацкой. «Ну, только, – говорю я Леканиде Петровне, – я