Скачать:TXTPDF
Осип Мандельштам. Сочинения

руном.

Из гнезда упавших щеглов

Косари приносят назад,-

Из горящих вырвусь рядов

И вернусь в родной звукоряд.

Чтобы розовой крови связь

И травы сухорукий звон

Распростились; одна — скрепясь,

А другая — в заумный сон.

1922

***

Ветер нам утешенье принес,

И в лазури почуяли мы

Ассирийские крылья стрекоз,

Переборы коленчатой тьмы.

И военной грозой потемнел

Нижний слой помраченных небес,

Шестируких летающих тел

Слюдяной перепончатый лес.

Есть в лазури слепой уголок,

И в блаженные полдни всегда,

Как сгустившейся ночи намек,

Роковая трепещет звезда.

И, с трудом пробиваясь вперед,

В чешуе искалеченных крыл

Под высокую руку берет

Побежденную твердь Азраил.

1922

Московский дождик

Он подает куда как скупо

Свой воробьиный холодок

Немного нам, немного купам,

Немного вишням на лоток.

И в темноте растет кипенье —

Чаинок легкая возня,

Как бы воздушный муравейник

Пирует в темных зеленях.

Из свежих капель виноградник

Зашевелился в мураве:

Как будто холода рассадник

Открылся в лапчатой Москве!

1922

Век

Век мой, зверь мой, кто сумеет

Заглянуть в твои зрачки

И своею кровью склеит

Двух столетий позвонки?

Кровь-строительница хлещет

Горлом из земных вещей,

Захребетник лишь трепещет

На пороге новых дней.

Тварь, покуда жизнь хватает,

Донести хребет должна,

И невидимым играет

Позвоночником волна.

Словно нежный хрящ ребенка

Век младенческой земли —

Снова в жертву, как ягненка,

Темя жизни принесли.

Чтобы вырвать век из плена,

Чтобы новый мир начать,

Узловатых дней колена

Нужно флейтою связать.

Это век волну колышет

Человеческой тоской,

И в траве гадюка дышит

Мерой века золотой.

И еще набухнут почки,

Брызнет зелени побег,

Но разбит твой позвоночник,

Мой прекрасный жалкий век!

И с бессмысленной улыбкой

Вспять глядишь, жесток и слаб,

Словно зверь, когда-то гибкий,

На следы своих же лап.

Кровь-строительница хлещет

Горлом из земных вещей,

И горячей рыбой мещет

В берег теплый хрящ морей.

И с высокой сетки птичьей,

От лазурных влажных глыб

Льется, льется безразличье

На смертельный твой ушиб.

1922

Нашедший подкову

(Пиндарический отрывок)

Глядим на лес и говорим:

— Вот лес корабельный, мачтовый,

Розовые сосны,

До самой верхушки свободные от мохнатой ноши,

Им бы поскрипывать в бурю,

Одинокими пиниями,

В разъяренном безлесном воздухе.

Под соленою пятою ветра устоит отвес, пригнанный к пляшущей палубе,

И мореплаватель,

В необузданной жажде пространства,

Влача через влажные рытвины хрупкий прибор геометра,

Сличит с притяженьем земного лона

Шероховатую поверхность морей.

А вдыхая запах

Смолистых слез, проступивших сквозь обшивку корабля,

Любуясь на доски,

Заклепанные, слаженные в переборки

Не вифлеемским мирным плотником, а другим —

Отцом путешествий, другом морехода,-

Говорим:

…И они стояли на земле,

Неудобной, как хребет осла,

Забывая верхушками о корнях

На знаменитом горном кряже,

И шумели под пресным ливнем,

Безуспешно предлагая небу выменять на щепотку соли

Свой благородный груз.

С чего начать?

Все трещит и качается.

Воздух дрожит от сравнений.

Ни одно слово не лучше другого,

Земля гудит метафорой,

И легкие двуколки

В броской упряжи густых от натуги птичьих стай

Разрываются на части,

Соперничая с храпящими любимцами ристалищ.

Трижды блажен, кто введет в песнь имя;

Украшенная названьем песнь

Дольше живет среди других —

Она отмечена среди подруг повязкой на лбу,

Исцеляющей от беспамятства, слишком сильного одуряющего запаха,

Будь то близость мужчины,

Или запах шерсти сильного зверя,

Или просто дух чобра, растертого между ладоней.

Воздух бывает темным, как вода, и все живое в нем плавает, как рыба,

Плавниками расталкивая сферу,

Плотную, упругую, чуть нагретую,-

Хрусталь, в котором движутся колеса и шарахаются лошади,

Влажный чернозем Нееры, каждую ночь распаханный заново

Вилами, трезубцами, мотыгами, плугами.

Воздух замешен так же густо, как земля:

Из него нельзя выйти, в него трудно войти.

Шорох пробегает по деревьям зеленой лаптой,

Дети играют в бабки позвонками умерших животных.

Хрупкое летоисчисление нашей эры подходит к концу.

Спасибо за то, что было:

Я сам ошибся, я сбился, запутался в счете.

Эра звенела, как шар золотой,

Полая, литая, никем не поддерживаемая,

На всякое прикосновение отвечала «да» и «нет».

Так ребенок отвечает;

«Я дам тебе яблоко» — или: «Я не дам тебе яблоко».

И лицо его — точный слепок с голоса, который произносит эти слова.

Звук еще звенит, хотя причина звука исчезла.

Конь лежит в пыли и храпит в мыле,

Но крутой поворот его шеи

Еще сохраняет воспоминание о беге с разбросанными ногами —

Когда их было не четыре,

А по числу камней дороги,

Обновляемых в четыре смены,

По числу отталкиваний от земли пышущего жаром иноходца.

Так

Нашедший подкову

Сдувает с нее пыль

И растирает ее шерстью, пока она не заблестит.

Тогда

Он вешает ее на пороге,

Чтобы она отдохнула,

И больше уж ей не придется высекать искры из кремня.

Человеческие губы, которым больше нечего сказать,

Сохраняют форму последнего сказанного слова,

И в руке остается ощущение тяжести,

Хотя кувшин наполовину расплескался, пока его несли домой.

То, что я сейчас говорю, говорю не я,

А вырыто из земли, подобно зернам окаменелой пшеницы.

Одни

на монетах изображают льва,

Другие —

голову.

Разнообразные медные, золотые и бронзовые лепешки

С одинаковой почестью лежат в земле,

Век, пробуя их перегрызть, оттиснул на них свои зубы.

Время срезает меня, как монету,

И мне уж не хватает меня самого.

1923

Грифельная ода

Мы только с голоса поймем,

Что там царапалось, боролось…

Звезда с звездой — могучий стык,

Кремнистый путь из старой песни,

Кремня и воздуха язык,

Кремень с водой, с подковой перстень.

На мягком сланце облаков

Молочный грифельный рисунок

Не ученичество миров,

А бред овечьих полусонок.

Мы стоя спим в густой ночи

Под теплой шапкою овечьей.

Обратно в крепь родник журчит

Цепочкой, пеночкой и речью.

Здесь пишет страх, здесь пишет сдвиг

Свинцовой палочкой молочной,

Здесь созревает черновик

Учеников воды проточной.

Крутые козьи города,

Кремней могучее слоенье;

И все-таки еще гряда

Овечьи церкви и селенья!

Им проповедует отвес,

Вода их учит, точит время,

И воздуха прозрачный лес

Уже давно пресыщен всеми.

Как мертвый шершень возле сот,

День пестрый выметен с позором.

И ночь-коршунница несет

Горящий мел и грифель кормит.

С иконоборческой доски

Стереть дневные впечатленья

И, как птенца, стряхнуть с руки

Уже прозрачные виденья!

Плод нарывал. Зрел виноград.

День бушевал, как день бушует.

И в бабки нежная игра,

И в полдень злых овчарок шубы.

Как мусор с ледяных высот —

Изнанка образов зеленых —

Вода голодная течет,

Крутясь, играя, как звереныш.

И как паук ползет ко мне —

Где каждый стык луной обрызган,

На изумленной крутизне

Я слышу грифельные визги.

Ломаю ночь, горящий мел,

Для твердой записи мгновенной.

Меняю шум на пенье стрел,

Меняю строй на стрепет гневный.

Кто я? Не каменщик прямой,

Не кровельщик, не корабельщик,-

Двурушник я, с двойной душой,

Я ночи друг, я дня застрельщик.

Блажен, кто называл кремень

Учеником воды проточной.

Блажен, кто завязал ремень

Подошве гор на твердой почве.

И я теперь учу дневник

Царапин грифельного лета,

Кремня и воздуха язык,

С прослойкой тьмы, с прослойкой света;

И я хочу вложить персты

В кремнистый путь из старой песни,

Как в язву, заключая в стык

Кремень с водой, с подковой перстень.

1923, 1937

Париж

Язык булыжника мне голубя понятней,

Здесь камни — голуби, дома — как голубятни.

И светлым ручейком течет рассказ подков

По звучным мостовым прабабки городов.

Здесь толпы детские — событий попрошайки,

Парижских воробьев испуганные стайки,

Клевали наскоро крупу свинцовых крох —

Фригийской бабушкой рассыпанный горох.

И в памяти живет плетеная корзинка,

И в воздухе плывет забытая коринка,

И тесные дома — зубов молочных ряд

На деснах старческих, как близнецы, стоят.

Здесь клички месяцам давали, как котятам,

И молоко и кровь давали нежным львятам;

А подрастут они — то разве года два

Держалась на плечах большая голова!

Большеголовые там руки подымали

И клятвой на песке, как яблоком, играли…

Мне трудно говорить — не видел ничего,

Но все-таки скажу: я помню одного,-

Он лапу поднимал, как огненную розу,

И, как ребенок, всем показывал занозу,

Его не слушали: смеялись кучера,

И грызла яблоки, с шарманкой, детвора.

Афиши клеили, и ставили капканы,

И пели песенки, и жарили каштаны,

И светлой улицей, как просекой прямой,

Летели лошади из зелени густой!

1923

***

Как тельце маленькое крылышком

По солнцу всклянь перевернулось

И зажигательное стеклышко

На эмпирее загорелось.

Как комариная безделица

В зените ныла и звенела

И под сурдинку пеньем жужелиц

В лазури мучилась заноза:

— Не забывай меня, казни меня,

Но дай мне имя, дай мне имя!

Мне будет легче с ним, пойми меня,

В беременной глубокой сини.

1923

1 января 1924

Кто время целовал в измученное темя,-

С сыновьей нежностью потом

Он будет вспоминать, как спать ложилось время

В сугроб пшеничный за окном.

Кто веку поднимал болезненные веки —

Два сонных яблока больших,-

Он слышит вечно шум — когда взревели реки

Времен обманных и глухих.

Два сонных яблока у века-властелина

И глиняный прекрасный рот,

Но к млеющей руке стареющего сына

Он, умирая, припадет.

Я знаю, с каждым днем слабеет жизни выдох,

Еще немного — оборвут

Простую песенку о глиняных обидах

И губы оловом зальют.

О, глиняная жизнь! О, умиранье века!

Боюсь, лишь тот поймет тебя,

В ком беспомо’щная улыбка человека,

Который потерял себя.

Какая больискать потерянное слово,

Больные веки поднимать

И с известью в крови для племени чужого

Ночные травы собирать.

Век. Известковый слой в крови больного сына

Твердеет. Спит Москва, как деревянный ларь,

И некуда бежать от века-властелина…

Снег пахнет яблоком, как встарь.

Мне хочется бежать от моего порога.

Куда? На улице темно,

И, словно сыплют соль мощеною дорогой,

Белеет совесть предо мной.

По переулочкам, скворешням и застрехам,

Недалеко, собравшись как-нибудь,-

Я, рядовой седок, укрывшись рыбьим мехом,

Все силюсь полость застегнуть.

Мелькает улица, другая,

И яблоком хрустит саней морозный звук,

Не поддается петелька тугая,

Все время валится из рук.

Каким железным скобяным товаром

Ночь зимняя гремит по улицам Москвы,

То мерзлой рыбою стучит, то хлещет паром

Из чайных розовых — как серебром плотвы.

Москва — опять Москва. Я говорю ей: здравствуй!

Не обессудь, теперь уж не беда,

По старине я принимаю братство

Мороза крепкого и щучьего суда.

Пылает на снегу аптечная малина,

И где-то щелкнул ундервуд,

Спина извозчика и снег на пол-аршина:

Чего тебе еще? Не тронут, не убьют.

Зима-красавица, и в звездах небо козье

Рассыпалось и молоком горит,

И конским волосом о мерзлые полозья

Вся полость трется и звенит.

А переулочки коптили керосинкой,

Глотали снег, малину, лед,

Все шелушиться им советской сонатинкой,

Двадцатый вспоминая год.

Ужели я предам позорному злословью —

Вновь пахнет яблоком мороз —

Присягу чудную четвертому сословью

И клятвы крупные до слез?

Кого еще убьешь? Кого еще прославишь?

Какую выдумаешь ложь?

То ундервуда хрящ: скорее вырви клавиш —

И щучью косточку найдешь;

И известковый слой в крови больного сына

Растает, и блаженный брызнет смех

Но пишущих машин простая сонатина

Лишь тень сонат могучих тех.

1924, 1937

***

Нет, никогда, ничей я не был современник,

Мне не с руки почет такой.

О, как противен мне какой-то соименник,

То был не я, то был другой.

Два сонных яблока у века-властелина

И глиняный прекрасный рот,

Но к млеющей руке стареющего сына

Он, умирая, припадет.

Я с веком поднимал болезненные веки —

Два сонных яблока больших,

И мне гремучие рассказывали реки

Ход воспаленных тяжб людских.

Сто лет тому назад подушками белела

Складная легкая постель,

И странно вытянулось глиняное тело,-

Кончался века первый хмель.

Среди скрипучего похода мирового —

Какая легкая кровать!

Ну что же, если нам не выковать другого,

Давайте с веком вековать.

И в жаркой комнате, в кибитке и в палатке

Век умирает,- а потом

Два сонных яблока на роговой облатке

Сияют перистым огнем.

1924

***

Вы, с квадратными окошками

Невысокие дома,-

Здравствуй, здравствуй, петербургская

Несуровая зима.

И торчат, как щуки, ребрами

Незамерзшие катки,

И еще в прихожих слепеньких

Валяются коньки.

А давно ли по каналу плыл

С красным обжигом гончар,

Продавал с гранитной лесенки

Добросовестный товар?

Ходят боты, ходят серые

У Гостиного двора,

И сама собой сдирается

С мандаринов кожура;

И в мешочке кофий жареный,

Прямо с холоду — домой:

Электрическою мельницей

Смолот мокко золотой.

Шоколадные, кирпичные

Невысокие дома,-

Здравствуй, здравствуй, петербургская

Несуровая зима!

И приемные с роялями,

Где, по креслам рассадив,

Доктора кого-то потчуют

Ворохами старых «Нив».

После бани, после оперы,

Все равно, куда ни шло,

Бестолковое, последнее

Трамвайное тепло

1925

***

Сегодня ночью, не солгу,

По пояс в тающем снегу

Я шел с чужого полустанка.

Гляжу — изба, вошел в сенцы,

Чай с солью пили чернецы,

И с ними балует цыганка…

У изголовья вновь и вновь

Цыганка вскидывает бровь,

И разговор ее был жалок:

Она сидела до зари

И говорила: — Подари

Хоть шаль, хоть что, хоть полушалок.

Того, что было, не вернешь.

Дубовый стол, в солонке нож

И вместо хлеба — еж брюхатый;

Хотели петь — и не смогли,

Хотели встать — дугой пошли

Через окно на двор горбатый.

И вот — проходит полчаса,

И гарнцы черного овса

Жуют, похрустывая, кони;

Скрипят ворота на

Скачать:TXTPDF

руном. Из гнезда упавших щеглов Косари приносят назад,- Из горящих вырвусь рядов И вернусь в родной звукоряд. Чтобы розовой крови связь И травы сухорукий звон Распростились; одна - скрепясь, А