Сайт продается, подробности: whatsapp telegram
Скачать:PDFTXT
Сохрани мою речь навсегда… Стихотворения. Проза (сборник)

кругом густопсовая сволочь пишет. Какой я, к черту, писатель! Пошли вон, дураки!»

Возвратить Мандельштама к полноценному существованию в литературе, казалось, могло только чудо. И такое чудо свершилось: в марте 1930 года Бухарину удалось пробить для поэта поездку по Закавказью. В октябре – ноябре этого года Мандельштам создает поэтический цикл «Армения», возвращаясь тем самым к писанию стихов. Впечатления от поездки по этой республике легли также в основу его прозаического «Путешествия в Армению» (1931–1932). В ряде своих последующих стихотворений Мандельштам демонстративно рвет не только с советской действительностью, но и с культурной традицией в целом и берет на себя миссию создания новой культуры, почти не опирающейся на достижения предшественников. В полной мере сбылось то, о чем Мандельштам декларативно заявил еще в январе 1924 года, на своем вечере в киевском Доме печати: «…я взял себе чрезвычайно большое заданиеидти своим путем в литературе. Задание, что не по силам не то что одиночкам – даже группам, может, здесь найдутся такие, которые захотят мне следовать, знайте – это невозможно и это безрассудно».

«Прощанием» с культурой стало программное поэтологическое эссе Мандельштама «Разговор о Данте» (1933).

Агентурное донесение ОГПУ сохранило для нас отчет о моральном состоянии поэта в этот период: «На днях вернулся из Крыма О. Мандельштам. Настроение его резко окрасилось в антисоветские тона. Он взвинчен, резок в характеристиках и оценках, явно нетерпим к чужим взглядам. Резко отгородился от соседей, даже окна держит закрытыми со спущенными занавесками. Его очень угнетают картины голода, виденные в Крыму, а также собственные литературные неудачи: из его книги ГИХЛ[1] собирается изъять даже старые стихи, о его последних работах молчат. Старые его огорчения (побои, травля в связи «с плагиатом») не нашли сочувствия ни в литературных кругах, ни в высоких сферах. Яснее всего его настроение видно из фразы: «Если бы я получил заграничную поездку, я бы пошел на все, на любой голод, но остался бы там». Отдельные его высказывания по литературным вопросам были таковы: «Литературы у нас нет, имя литератора стало позорным, писатель стал чиновником, регистратором лжи. «Литературная газета» – это старая проститутка – права в одном: отрицает у нас литературу. В каждом номере вопль, что литература отстает, не перестроилась и прочее. Писатели жаждут не успеха, а того, чтобы их Ворошилов вешал на стенку, как художников (теперь вообще понятие литературного успеха – нонсенс, ибо нет общества)». Коснувшись вопроса о том, что на художественной выставке «за 15 лет» висят «дрянные» пейзажи Бухарина, Мандельштам добавляет: «Ну что же, читали мы стихи Луначарского, скоро, наверное, услышим рапсодии Крупской»».

В ноябре 1933 года, на пике своей ненависти к советскому официозу, Мандельштам пишет отчаянную поэтическую инвективу «Мы живем, под собою не чуя страны…», прямо направленную против Сталина, за которую его арестовывают и отправляют в ссылку в Воронеж (1934–1937).

Бо́льшая часть стихотворений, созданных в воронежский период, отразила стремление бесповоротно деформированного арестом и болезнями поэта выговориться сполна, сказать свое последнее слово. «В работе одновременно находилось по несколько вещей. Он часто просил меня записать – и это была первая запись, по два-три стихотворения сразу, которые он в уме довел до конца. Остановить его я не могла: «Пойми, иначе я не успею» (из мемуаров Н. Я. Мандельштам).

Поздний Мандельштам как поэт часто опускал логические звенья между соседними образами своих стихотворений, эти звенья иногда восстанавливаются только из черновиков. Также для него было характерно пристрастие к ключевым словам и ассоциативное мышление, что привело к сгущенной метафоричности большинства поэтических и прозаических текстов поэта. Если начинал он со стремления к структурной ясности и четкости, поздний Мандельштам во многом под влиянием Велимира Хлебникова пришел к созданию поэзии новых, никогда до него не существовавших смыслов, к нарушению многих языковых конвенций. Одним из ярких образцов такой поэзии стало самое длинное и самое трудное для читательского понимания поэтическое мандельштамовское произведение «Стихи о неизвестном солдате» (1937). Кроме того, в стихах Мандельштама, как и в творчестве Анны Ахматовой, особую роль играли скрытые цитаты из других авторов: обычно тексты, откуда эти цитаты брались, проясняли темные места в тех мандельштамовских стихах, куда эти цитаты включались. Вместилищем подобных цитат была для поэта вся европейская литература, что отразилось в его итоговом определении акмеизма как «тоски по мировой культуре».

В мае 1937 года Мандельштам получил разрешение выехать из Воронежа. Спустя год его арестовали вторично и отправили по этапу в лагерь, на Дальний Восток. 27 декабря 1938 года земной жизни поэта пришел конец. «В ноябре нас стали заедать породистые белые вши, – вспоминал лагерник Ю. Моисеенко. – Сыпной тиф проник, конечно, и к нам. Больных уводили, и больше мы их не видели. В конце декабря, за несколько дней до Нового года, нас утром повели в баню, на санобработку. Но воды там не было никакой. Велели раздеваться и сдавать одежду в жар-камеру. А затем перевели в другую половину помещения в одевалку, где было еще холодней. Пахло серой, дымом. В это время и упали, потеряв сознание, двое мужчин, совсем голые. К ним подбежали держиморды-бытовики. Вынули из кармана куски фанеры, шпагат, надели каждому из мертвецов бирки и на них написали фамилии: «Мандельштам Осип Эмильевич, ст. 58 (10), срок 10 лет»». Свидетельство Д. Маторина: «А дальше за дело принялись урки с клещами, меня они быстро выгнали. Прежде чем покойника похоронить, у них вырывали коронки, золотые зубы. Снимали с помощью мыла кольца, если кольца не поддавались, отрубали палец. У Мандельштама, я знаю, были золотые коронки… И только потом хоронили: в нательной рубахе, кальсонах, оборачивали простыней и отвозили на кладбище без гроба. На Второй Речке за первой зоной рыли траншеи – глубиной 50–70 см и рядами укладывали».

«Измученного от страха и голода Мандельштама трясла божественная лихорадка, любая метафора скручивала его, словно судорога, – в 1979 году подводил итог поэтическому мандельштамовскому пути лауреат Нобелевской премии Дэрек Уолкотт. – Но теперь, когда лихорадка превратилась в огонь, именно этот огонь согревает наши руки».

Олег Лекманов

Стихотворения

Камень (1908–1915)

«Звук осторожный и глухой…»

Звук осторожный и глухой

Плода, сорвавшегося с древа,

Среди немолчного напева

Глубокой тишины лесной…

1908

«Сусальным золотом горят…»

Сусальным золотом горят

В лесах рождественские елки;

В кустах игрушечные волки

Глазами страшными глядят.

О, вещая моя печаль,

О, тихая моя свобода

И неживого небосвода

Всегда смеющийся хрусталь!

1908

«Только детские книги читать…»

Только детские книги читать,

Только детские думы лелеять,

Всё большое далёко развеять,

Из глубокой печали восстать.

Я от жизни смертельно устал,

Ничего от нее не приемлю,

Но люблю мою бедную землю

Оттого, что иной не видал.

Я качался в далеком саду

На простой деревянной качели,

И высокие темные ели

Вспоминаю в туманном бреду.

1908

«Нежнее нежного…»

Нежнее нежного

Лицо твое,

Белее белого

Твоя рука,

От мира целого

Ты далека,

И всё твое –

От неизбежного.

От неизбежного –

Твоя печаль,

И пальцы рук

Неостывающих,

И тихий звук

Неунывающих

Речей,

И даль

Твоих очей.

1908

«На бледно-голубой эмали…»

На бледно-голубой эмали,

Какая мыслима в апреле,

Березы ветви поднимали

И незаметно вечерели.

Узор отточенный и мелкий,

Застыла тоненькая сетка,

Как на фарфоровой тарелке

Рисунок, вычерченный метко, –

Когда его художник милый

Выводит на стеклянной тверди,

В сознании минутной силы,

В забвении печальной смерти.

1909

«Есть целомудренные чары…»

Есть целомудренные чары

Высокий лад, глубокий мир?

Далёко от эфирных лир

Мной установленные лары.

У тщательно обмытых ниш

В часы внимательных закатов

Я слушаю моих пенатов

Всегда восторженную тишь.

Какой игрушечный удел,

Какие робкие законы

Приказывает торс точеный

И холод этих хрупких тел!

Иных богов не надо славить:

Они как равные с тобой,

И, осторожною рукой,

Позволено их переставить.

1909

«Дано мне тело – что мне делать с ним…»

Дано мне тело – что мне делать с ним,

Таким единым и таким моим?

За радость тихую дышать и жить

Кого, скажите, мне благодарить?

Я и садовник, я же и цветок,

В темнице мира я не одинок.

На стекла вечности уже легло

Мое дыхание, мое тепло,

Запечатлеется на нем узор,

Неузнаваемый с недавних пор.

Пускай мгновения стекает муть

Узора милого не зачеркнуть!

1909

«Невыразимая печаль…»

Невыразимая печаль

Открыла два огромных глаза,

Цветочная проснулась ваза

И выплеснула свой хрусталь.

Вся комната напоена

Истомой – сладкое лекарство!

Такое маленькое царство

Так много поглотило сна.

Немного красного вина,

Немного солнечного мая –

И, тоненький бисквит ломая,

Тончайших пальцев белизна

1909

«Ни о чем не нужно говорить…»

Ни о чем не нужно говорить,

Ничему не следует учить,

И печальна так и хороша

Темная звериная душа:

Ничему не хочет научить,

Не умеет вовсе говорить

И плывет дельфином молодым

По седым пучинам мировым.

Декабрь 1909, Гейдельберг

«Когда удар с ударами встречается…»

Когда удар с ударами встречается,

И надо мною роковой

Неутомимый маятник качается

И хочет быть моей судьбой,

Торопится, и грубо остановится,

И упадет веретено, –

И невозможно встретиться, условиться,

И уклониться не дано.

Узоры острые переплетаются,

И всё быстрее и быстрей

Отравленные дротики взвиваются

В руках отважных дикарей…

1910, 1927

«Медлительнее снежный улей…»

Медлительнее снежный улей,

Прозрачнее окна хрусталь,

И бирюзовая вуаль

Небрежно брошена на стуле.

Ткань, опьяненная собой,

Изнеженная лаской света,

Она испытывает лето,

Как бы не тронута зимой;

И если в ледяных алмазах

Струится вечности мороз,

Здесь – трепетание стрекоз

Быстроживущих, синеглазых.

1910

Silentium

Она еще не родилась,

Она и музыка и слово,

И потому всего живого

Ненарушаемая связь.

Спокойно дышат моря груди,

Но, как безумный, светел день,

И пены бледная сирень

В черно-лазуревом сосуде.

Да обретут мои уста

Первоначальную немоту,

Как кристаллическую ноту,

Что от рождения чиста!

Останься пеной, Афродита,

И, слово, в музыку вернись,

И, сердце, сердца устыдись,

С первоосновой жизни слито!

1910, 1935

«Слух чуткий парус напрягает…»

Слух чуткий парус напрягает,

Расширенный пустеет взор,

И тишину переплывает

Полночных птиц незвучный хор.

Я так же беден, как природа,

И так же прост, как небеса,

И призрачна моя свобода,

Как птиц полночных голоса.

Я вижу месяц бездыханный

И небо мертвенней холста;

Твой мир, болезненный и странный,

Я принимаю, пустота!

1910, 1922(?)

«Как тень внезапных облаков…»

Как тень внезапных облаков,

Морская гостья налетела

И, проскользнув, прошелестела

Смущенных мимо берегов.

Огромный парус строго реет;

Смертельно-бледная волна

Отпрянула – и вновь она

Коснуться берега не смеет;

И лодка, волнами шурша,

Как листьями, – уже далёко…

И, принимая ветер рока,

Раскрыла парус свой душа.

1910, 1922

«Из омута злого и вязкого…»

Из омута злого и вязкого

Я вырос, тростинкой шурша,

И страстно, и томно, и ласково

Запретною жизнью дыша.

И никну, никем не замеченный,

В холодный и топкий приют,

Приветственным шелестом встреченный

Коротких осенних минут.

Я счастлив жестокой обидою,

И в жизни, похожей на сон,

Я каждому тайно завидую

И в каждого тайно влюблен.

1910, 1922

«В огромном омуте прозрачно и темно…»

В огромном омуте прозрачно и темно,

И томное окно белеет;

А сердце, отчего так медленно оно

И так упорно тяжелеет?

То всею тяжестью оно идет ко дну,

Соскучившись по милом иле,

То, как соломинка, минуя глубину,

Наверх всплывает без усилий.

С притворной нежностью у изголовья стой

И сам себя всю жизнь баюкай,

Как небылицею, своей томись тоской

И ласков будь с надменной скукой.

1910

«Как кони медленно ступают…»

Как кони медленно ступают,

Как мало в фонарях огня!

Чужие люди, верно, знают,

Куда везут они меня.

А я вверяюсь их заботе.

Мне холодно, я спать хочу;

Подбросило на повороте,

Навстречу звездному лучу.

Горячей головы качанье

И нежный лед руки чужой,

И темных елей очертанья,

Еще невиданные мной.

1911

«Скудный луч, холодной мерою…»

Скудный луч, холодной мерою,

Сеет свет в сыром лесу.

Я печаль, как птицу серую,

В сердце медленно несу.

Что мне делать с птицей раненой?

Твердь умолкла, умерла.

С колокольни отуманенной

Кто-то снял колокола,

И стоит осиротелая

И немая вышина

Как пустая башня белая,

Где туман и тишина.

Утро, нежностью бездонное, –

Полу-явь

Скачать:PDFTXT

кругом густопсовая сволочь пишет. Какой я, к черту, писатель! Пошли вон, дураки!» Возвратить Мандельштама к полноценному существованию в литературе, казалось, могло только чудо. И такое чудо свершилось: в марте 1930