не существует лучшего примера, удачно освещающего последствия, которые берг-сонианское различение открытого и закрытого типа ментальной установки может получить в психологическом плане.
Действительно, мало сказать, что восхищение — это активное отрицание некоторой внутренней инерции. Нужно, помимо этого, особо отметить, что оно может мыслиться не только как порыв, но и как вторжение (глагол «inonder» — наводнять, затоплять — соответствует здесь неопровержимой реальности). Подобное вторжение может осуществиться только в душе такого существа, которое не образует замкнутую в себе самой герметичную систему, куда не может проникнуть ничто новое.
Если смотреть глубже, хотя я и не имею времени на этом останавливаться, я сказал бы, что восхищение связано с тем, что нам что-то открывается. Идеи восхищения и откровения являются соотносительными, и чисто субъективная психология осуждена на непонимание восхищения и на его подмену теми данными, к которым оно, строго говоря, не сводимо. Именно в этом одно из оснований реализма.
В дополнение к этим простым замечаниям необходимо было бы провести последовательное изучение отказа от восхищения и неспособности восхищаться и увидеть, каким образом и то и другое передают некоторую фундаментальную неспособность быть открытым другому.
Один драматург сказал не так давно в ходе интервью, что восхищение кажется ему унизительным состоянием, в котором человек отказывается от всей своей власти и силы. Сколь бы гротескным ни казалось это утверждение, тревожит то, что оно выражает все более широко распространяющееся умонастроение. Вероятно, нет ничего, что точнее характеризует современную деградацию, чем недоверие и подозрение по отношению ко всему, что признано возвышенным и превосходящим по ценности остальное. Анализ, подобный тому, который провел Шелер по отношению к ресентименту*, показал бы, что в основе этой подозрительности лежит навязчивая озабоченность самим собой («но как же я-то, что же со мной тогда станет?»). Восхищение, насколько можно его перевести в понятийный ряд, является утверждением не относительного, а абсолютного превосходства: абсолютного — я настаиваю на этом; и в данном отношении слово «несравнимое» точно подходит по смыслу.
Впоследствии, конечно, разум может сравнивать (будут говорить: это так же хорошо, как… это еще более прекрасно, чем…), но это уже несущественно по отношению к первоначальному чувству, которое есть признание некоторого абсолюта1. Только путем рефлексивного движения я начинаю мыслить себя в отношении этого абсолюта
1 Прислушайтесь к словам знатока на художественной выставке: «Очень хорошо… очень хорошо… да, это — хорошо».
39
и беспокоиться о том положении, которое я по отношению к нему занимаю. И именно здесь возникает выбор: в зависимости от того, веду ли я себя как система притязаний или нет (здесь я имею в виду прежде всего внутреннее поведение), я буду или не буду испытывать ревнивое беспокойство в связи с тем абсолютом, который возник передо мной. Насколько выражение «ргепаге ombrage de»» в данном случае богато смыслом! Оно великолепно передает ту мысль, что это новое сияние может меня затмить в моих собственных глазах или в глазах других, чье уважение прямым образом сказывается на моем мнении о себе самом. Здесь уместно поразмышлять относительно тех условий, которые делают возможным или, напротив, подавляют какое бы то ни было откровение.
Говорить, что восхищение есть унижающее человека состояние, — значит относиться к человеку как к существующему только для самого себя, воспринимающему себя как центр мироздания. Подчеркивать же, что это — воодушевляющее состояние, — значит следовать противоположной идее, заключающейся в том, что главная функция, присущая субъекту, — выход из сосредоточенности на себе самом и реализация себя прежде всего в самоотдаче и в творчестве во всех его формах.
Очевидно, что отказ от восхищения может проявляться в самых разных формах; не всегда в основе его лежит зависть или ресенти-мент. В конце концов можно представить, что восхищение и энтузиазм могут быть если и не осуждены, то взяты под подозрение во имя критической мысли под тем предлогом, что они лишают нас контроля над самими собой.
Но здесь наше размышление легко обнаруживает, что если в плане познания роль разума является главенствующей в том смысле, что он должен управлять последовательностью операций, позволяющих выявить сами факты, осознание которых придет позднее, то совершенно невозможно признать за ним подобную роль в области оценки. Абсурдно предполагать, что критический разум даст нам возможность определить, достойно или нет восхищения данное произведение. Он может здесь играть только негативную, хотя и полезную роль, заставляя меня отдать отчет в том, нет ли в моем восхищении каким-то новым произведением определенного духа противоречия или, напротив, желания убедить самого себя, что я вибрирую в унисон с теми, кто задает тон в обществе, к которому я принадлежу, или стремления к оригинальничанию и т. д.
Неспособность восхищаться, отсутствие таланта к восхищению ставит ряд различных, но связанных между собой проблем относительно того, что я назвал бы внутренней инерцией или духовной атонией.
Чтобы проникнуть в суть этих явлений, нужно было бы осмыслить с возможной ясностью само понятие ответа. Английское слово «response» в смысловом значении более точно, так как оно лучше,
1 «вступать в чью-либо тень», в смысле ревниво беспокоиться, будучи кем-то «затененным» (фр.).
40
чем французское «reponse», выражает реакцию, идущую из глубины души и отсутствующую у существ внутренне инертных.
Мне задают вопрос, на который я не могу ответить. Это означает, что я не обладаю чем-то необходимым, чтобы на него ответить. В данном случае почти неизбежны материальные сравнения. Ко мне относятся как к картотеке, которая осмысливала бы себя и была бы своим архивариусом. Но во мне нет той карточки, которая соответствовала бы поставленному вопросу. Здесь мы находимся в сфере имения (avoir), или, точнее сказать, наш опыт нам предстает сначала как выразимый лишь в терминах имения, или владения, хотя, поразмыслив, мы понимаем, что такой образ ошибочен, поскольку я не могу представить себе, что во мне существуют расположенные в ряд элементы знания, из которых нужно выбрать требуемый. Но очевидно, что я могу горячо желать удовлетворить того, кто меня просит, не имея к тому возможности; и в этом случае я как бы действительно натыкаюсь на материальное препятствие.
Теперь мы должны рассмотреть совершенно другой случай. Некто в определенных обстоятельствах взывает к моему расположению. Здесь также необходимо дать ответ, но совершенно другой по своей природе; и может так случиться, что этот ответ, относящийся к миру чувств, я не в силах буду дать. Я не смогу проявить ту симпатию, к которой взывают. Я желал бы, чтобы все было по-другому, мне тягостно разочаровывать человека, но что делать? Я могу только произнести ряд формул, которые имеются в моем распоряжении, представляя часть моего словаря, и которые, как мне кажется, подходят к данной ситуации. Я могу даже придать им сочувственную интонацию, но все это я черпаю в том, чем я располагаю; все это элемент уже имеющегося, как те карточки, о которых только что шла речь. Во всем этом нет ничего от действительно живой симпатии, к которой взывает мой собеседник и которой я не испытываю. Я остаюсь сторонним наблюдателем, чуждым страданию ближнего, я не могу сделать его боль своей. Почему же так происходит? Очевидно потому, что я слишком занят своими личными делами и во мне не находится места для сочувствия. Тем не менее не дадим ввести себя в заблуждение этим обманчивым индивидуализмом. Может случиться, что я оказываюсь недоступным эмоциям по самым различным причинам (усталость, моральное утомление, привычка к слишком большой сосредоточенности на себе самом; интимная близость к себе способны, как и все остальное, перерождаться и становиться пороком).
Но может случиться и так, что мы вдруг погружаемся в жизнь другого человека и как бы вынуждены теперь видеть его своими глазами, и это является единственным средством рассеять, по крайней мере на несколько мгновений, нашу одержимость самими собой, от которой, как кажется, мы не в силах отвлечься. Сами по себе мы не в состоянии от нее освободиться, но присутствие другого совершает чудо, лишь бы было дано согласие на него, лишь бы его не расцени
41
вали как простое вторжение извне — по отношению к самому себе, — но принимали как реальность. Ничего нет более поистине свободного, чем это согласие; нет ничего, что меньше предполагало бы предварительное размышление, в котором старая, обветшалая психология видела основное условие свободного акта. Правда состоит в том, что, пока мы являемся пленниками категории причинности, применение которой столь затруднительно при познании духовного, мы не можем различить принуждение и призыв, как и те неупрощаемые формы ответа, который другой получает от нас. Что касается меня, я думаю, что термин «ответ» должен быть соотнесен с чисто внутренней реакцией, возбуждаемой в нас призывом. Тот, кто хочет нас принудить, забывает или делает вид, будто забывает, что мы люди; в той мере, в какой мы ему подчиняемся, мы перестаем быть собой, он отчуждает нас от нас самих, вводит нас в состояние сомнамбулизма. Опыт того, что происходит в настоящее время в некоторых европейских странах, только подтверждает эту гипотезу. Призыв же каким-то таинственным образом возвращает нас к самим себе. Впрочем, это не является неизбежным, поскольку мы можем отказаться от него. Но для того чтобы наш ответ был свободным, совсем не обязательно, чтобы он предполагал ясное осознание возможного отказа; я бы сказал, что он становится свободным с того момента, когда освобождает. Возможно, в этом скрывается средство преодоления некоторых из тех препятствий, которые тоскливая и недобрая философия старалась в течение двух веков воздвигнуть на пути растерянного сознания.
Всех нас давит тяжесть, бремя, которое в критический момент становится невыносимым; это прежде всего груз нашего прошлого, того, что мы хотели бы сделать, но не сумели осуществить, того, кем бы мы хотели стать и кем не стали. Я склонен думать, что каждое действие свободно, как я уже говорил, в той мере, в какой оно освобождает, то есть поскольку облегчает нам эту ношу, которая давит на наши плечи и, как кажется, должна однажды свалить нас лицом к земле. И внутренняя установка по отношению к неизбежному значит очень много. Поскольку оно рассматривается как объект, следовательно, как нечто застывшее, постольку оно обладает той мертвящей силой все превращать в камень, которую древние приписывали лику Горгоны. Но чем больше мы лишаем движения прошлое, тем больше будущее предстает перед нашими глазами как свершившееся до срока, в предвосхищении. Подобное подмешивание прошлого в будущее лежит в основе любого фатализма. Но мы живем в полном смысле этого слова только при условии его постоянного отрицания. И если нам по несчастью доведется не только принять его на словах, что еще ничего не значит,