не становиться его рабом. Как только он становится его рабом, он перестает быть творцом, перестает быть художником. Точно так же и философ, сдавшийся перед историей философии, тем самым философом не является. Я даже добавлю — и это важный момент, — что тот, кто не пережил философскую проблему, кто не был ею захвачен, никоим образом не может понять, что же означала эта проблема для тех, кто жил до него: здесь ситуация меняется и сама история философии предполагает философию, а не наоборот.
Однако могут возразить: как можно сравнивать философа и музыканта? Ведь один изобретает, а другой намеревается понимать. Не являются ли ценности, к которым устремлено, с одной стороны, искусство, а с другой — философское исследование, совершенно различными? Вот проблема, слишком обширная, которой я могу здесь только слегка коснуться. Я хотел бы лишь указать, что между ними, несмотря на все различия, имеется сходство.
И философия, и искусство нацелены на раскрытие скрытых структур: здесь располагается та предельная зона изобретения и открытия, которая в любом случае не совпадает с зоной изготовления или технического конструирования. «Гений в искусстве, — писал, если я не ошибаюсь, Поль Валери, —действует на манер сверхвысоких температур, могущих диссоциировать соединения атомов и перегруппировать их совершенно по иному типу».
Никто не может отрицать, что функция философа сравнима с подобной функцией художника, даже те, кто стоят на позициях, противоположных конкретной философии, как, например, Бертран Рассел, это поняли.
Есть, однако, еще один момент, представляющийся мне не менее существенным. Философствующий здесь-и-теперь, можно сказать, преследуем реальностью. Ему мало факта существования. Существование неотделимо от некоторого удивления. И благодаря ему он подобен ребенку. Известны дети, которые в шесть лет ставили метафизические вопросы. Но обычно это удивление проходит, чувство неожиданности существования лишается своей остроты. Большая часть патентованных профессиональных философов, которых мы знаем — я не называю имен, — не обнаруживают ни малейшего следа этого исходного удивления. Здесь надо бы перейти к анализу этой ситуации. Читатель Пиаже или Леви-Брюля обязательно свяжет метафизическое удивление с какой-то дологической ментальностью, пережитки которой он не без меланхолического чувства отметит у некоторых своих отсталых современников. Но следует более внимательно рассмотреть, из чего же складывается это привыкание к реальности, которое считают характерным для взрослых людей. Мы сказали «привыкание к реальности», но на самом деле слово «реальность» здесь не подходит. Дело в том, что схватывания реальности, о каком бы уровне ни шла речь, нет без известного шока. И конечно же в силу самого определения понятия шока он может испытываться только прерывистым обра
51
зом. Лишь ум, попавший в колею привычек, точнее, устроившийся в обыденности, или не может больше испытывать подобного шока, или легко находит средства стереть всякое воспоминание о нем. Напротив, ум метафизический никогда не склоняется перед обыденностью и оценивает ее как сон. И здесь более, чем различие между двумя умами, — полная противоположность в самой манере производить оценки.
Что касается меня лично, то я склонен отрицать подлинно философское качество за каждым произведением, в котором нельзя распознать то, что я называю «ожогом от реальности» (la morsure du reel)1. Добавлю еще, что в развитии философии почти всегда присутствует момент, когда диалектический философский инструментарий стремится сам по себе разыгрывать свои игры, то есть вращаться в пустоте. Поэтому нельзя слишком доверять тому философу, который судит и действует в качестве философа. И дело в том, что такой философ в глубине своей реальности прибегает к дискриминации, уродующей его и ведущей к непоправимому искажению его мысли. Я считаю, что роль самых философски значимых и живых умов прошлого века, быть может Кьеркегора и, конечно же, Шопенгауэра или Ницше, состояла именно в том, чтобы прямым или косвенным образом выявить ту диалектику, в силу которой философ принуждается к самопреодолению в качестве Fachmensch, в качестве специалиста.
Исходя из такой позиции, я бы сказал, что конкретная философия невозможна без непрерывно возобновляемого и подлинно творческого напряжения между «я» и глубинами бытия, в котором и благодаря которому мы есть мы. Она невозможна и без настолько строгой, насколько это возможно, рефлексии опыта, пережитого с максимумом интенсивности.
Я только что упомянул понятие «я». Не более, чем Ле Сенн*, я не верю в то, что мне можно обойтись без использования этого слова, которое вплоть до наших дней было в философском плане так унижено. Разумеется, я никоим образом не понимаю под ним идеального субъекта познания. «Я мыслю» (cogito), понимаемое в идеалистическом смысле (я умолчу о том, может ли оно быть принято в ином истолковании), вообще не представляется мне исходной точкой для возможной метафизики.
В книге «Быть и иметь» я писал: «Воплощение — центральная данность метафизики. Воплощение или ситуация бытия, обнаруженного в его связи с телом… Это—фундаментальная ситуация, не могущая, строго говоря, быть прирученной, над ней невозможно господствовать, она не подлежит анализу. Собственно, это не факт, но такая данность, которая делает факт возможным»**. Напротив, между cogito и каким-либо фактом существует, по-видимому, разрыв, который невозможно преодолеть.
Несомненно, что именно здесь проходит одна из осей моего философского поиска, начиная со второй части «Метафизического дневни
1 Буквально «укус реальности» (фр.).
52
ка». Посмотрев в его текст, я был удивлен тем, что уже в 1928 г. я использовал те же самые выражения, которые немного позднее использовал Ясперс в своей системе. Это — чистое совпадение, коренящееся, однако, в самой природе такого типа философствования. Действительно, нельзя переоценить значения понятия ситуация, или завербованность, встречающегося в одном примечании того же времени. И я неустанно, с максимально возможной силой подчеркивал то обстоятельство, что философия, исходящая из cogito, то есть из невключенности, или невключения, в ситуацию как акта, рискует возможностью когда-либо вообще достичь бытия. «Воплощение — данность, делающая факт возможным». Это не форма, нельзя даже сказать, что это — отношение. Это — данность, не прозрачная для самой себя, в самой себе. И по правде говоря, то очарование, которое cogito излучало в глазах философов, коренится в его явной прозрачности. Но нужно всегда ставить под вопрос эту прозрачность: не есть ли она лишь претензия на прозрачность? Я считаю, что мы находимся перед лицом такой дилеммы: или здесь имеется лишь одна иллюзия прозрачности и, как я склонен думать, в самих глубинах cogito сохраняется темная стихия, недоступная прояснению, или же, если cogito на самом деле прозрачно в самом себе, мы никогда не сможем извлечь из него экзистенциальное измерение, действуя при помощи какой угодно логики.
Здесь начинается размышление о непрозрачности и условиях, ее определяющих. Постепенно я пришел к несомненно парадоксальному выводу, что непрозрачностью «я» обязано самому себе, что я сам становлюсь между «я» и другим. «Затененность внешнего мира зависит от моей затененности мною самим, нет никакой внутренне присущей миру затененности». Мы вскоре вернемся к этому наблюдению. Но сначала обратимся к другому полюсу того напряжения, которое выступает для меня движущей пружиной конкретной философии. Что понимается под «глубинами бытия, в котором и благодаря которому мы есть мы»?
Я сказал бы, что в центре реальности, или человеческой судьбы, располагается некое конкретное неисчерпаемое, в познании которого нельзя продвигаться постепенно, этапами, как это свойственно любой частной дисциплине. Лишь самой не тронутой ничем, самой целомудренной частью нас самих мы, каждый из нас, можем достичь этого неисчерпаемого. Впрочем, трудности на этом пути беспредельны. И действительно, опыт нас убеждает в том, что эти девственные участки загромождены наносами и шелухой. Поэтому только через долгую и трудную работу по их расчистке, только через аскезу мы можем их освободить. Вместе с этой работой выковывается диалектический инструментарий, который составляет единое целое с самой философской мыслью и который она всегда должна контролировать. В этом пункте мы касаемся фокуса, самой центральной точки, но в то же время и самой труднодоступной, той, которая определяет все другие. Здесь я вынужден процитировать один из моих самых существенных, нет, скорее, самых доступных текстов из книги «Быть
53
и иметь», потому что он позволяет выявить фокус моей метафизики. Возможно, что этот текст оставит у многих читателей очень неопределенное впечатление. Но разъяснения, которые я попытаюсь затем сделать, прибегнув к тем резким спрямлениям пути, о которых я сказал выше, позволят, как мне кажется, лучше схватить смысл и значение этой чрезвычайно абстрактной страницы.
«Размышление о том, что я есть, и о том, что такой вопрос влечет за собой. Когда я размышляю о том, что связано с подобным воп-рошанием (что я есть?), поставленным глобально, то отмечаю: а какими качествами я сам наделен, чтобы его решить, чтобы на него ответить? И затем: всякий ответ (на этот вопрос), будучи исходящим от меня, должен быть поставлен под вопрос, подвергнут сомнению.
Но не может ли мне ответить на него другой? Тут непосредственно встает возражение: ведь качество, которым другой может обладать для того, чтобы ответить мне на этот вопрос, и сама значимость сказанного им — все это определяется мною. Но каким качеством я должен обладать, чтобы осуществлять это определение или суждение? Следовательно, я не могу без противоречия опереться на себя, но только на абсолютное суждение, которое, однако, еще глубже скрывается во мне, чем мое собственное; ведь стоит только счесть это суждение внешним по отношению ко мне, как встает неизбежно вопрос о том, как узнать, какова ему цена и как его расценивать. Тем самым вопрос снимает сам себя и превращается в призыв. Но, возможно, в той мере, в какой я осознаю этот призыв как призыв, я вынужден признать, что он возможен лишь постольку, поскольку в глубине меня самого есть нечто другое, чем я сам, нечто более интимное по отношению ко мне, чем я сам, и как только я это осознал, призыв меняет знак.
Но, скажут, этот призыв, прежде всего может быть лишен реального объекта, как бы теряясь в ночи. Однако что означает это возражение? То, что я не получил никакого ответа на этот «вопрос», то есть что «никто другой не ответил». Я здесь остаюсь в плоскости констатации или неконстатации, но тем самым я вращаюсь в круге проблематичности (проблематичности того, что размещается передо мной)»1.
Я дополню этот текст другим, составленным двумя месяцами позже и с той же направленностью мысли:
«Никогда и ни в каком случае утверждение не может явиться в качестве продуцирующего ту реальность, которую оно утверждает. Формула здесь такова: я утверждаю эту реальность постольку, поскольку она есть. Эта формула выражает уже первый уровень рефлексии, но на данной стадии это есть выступает как находящееся вне утверждения и предшествующее ему; утверждение относится к некой данности.