Сайт продается, подробности: whatsapp telegram
Скачать:PDFTXT
Полное собрание сочинений в тринадцати томах. Том 7. Стихотворения, очерки 1925-1926

Полное собрание сочинений в тринадцати томах. Том 7. Стихотворения, очерки 1925-1926. Владимир Владимирович Маяковский

Стихи об Америке, 1925-1926

Испания*

Ты — я думал —

райский сад.

Ложь

подпивших бардов.

Нет —

живьем я вижу

склад

«ЛЕОПОЛЬДО ПАРДО».

Из прилипших к скалам сёл

опустясь с опаской,

чистокровнейший осёл

шпарит по-испански.

Всё плебейство выбив вон,

в шляпы влезла по́ нос.

Стал

простецкий

«телефон»

гордым

«телефонос».

Чернь волос

в цветах горит.

Щеки в шаль орамив,

сотня с лишним

сеньорит

машет веерами.

От медуз

воде синё.

Глуби —

вёрсты мера.

Из товарищей

«сеньор»

стал

и «кабальеро».

Кастаньеты гонят сонь.

Визги…

пенье…

страсти!

А на что мне это все?

Как собаке — здрасите!

[1925]

6 монахинь*

Воздев

печеные

картошки личек,

черней,

чем негр,

не видавший бань,

шестеро благочестивейших католичек

влезло

на борт

парохода «Эспань».

И сзади

и спереди

ровней, чем веревка.

Шали,

как с гвоздика,

с плеч висят,

а лица

обвила

белейшая гофрировка,

как в пасху

гофрируют

ножки поросят.

Пусть заполнится годами

жизни квота

стоит

только

вспомнить это диво,

раздирает

рот

зевота

шире Мексиканского залива.

Трезвые,

чистые,

как раствор борной,

вместе,

эскадроном, садятся есть.

Пообедав, сообща

скрываются в уборной.

Одна зевнула —

зевают шесть.

Вместо известных

симметричных мест,

где у женщин выпуклость, —

у этих выем:

в одной выемке —

серебряный крест,

в другой — медали

со Львом

и с Пием.

Продрав глазенки

раньше, чем можно, —

в раю

(ужо!)

отоспятся лишек, —

оркестром без дирижера

шесть дорожных

вынимают

евангелишек.

Придешь ночью

сидят и бормочут.

Рассвет в розы —

бормочут, стервозы!

И днем,

и ночью, и в утра, и в полдни

сидят

и бормочут,

дуры господни.

Если ж

день

чуть-чуть

помрачнеет с виду,

сойдут в кабину,

12 галош

наденут вместе

и снова выйдут,

и снова

идет

елейный скулёж.

Мне б

язык испанский!

Я б спросил, взъяренный:

— Ангелицы,

попросту

ответ поэту дайте —

если

люди вы,

то кто ж

тогда

воро̀ны?

А если

вы вороны,

почему вы не летаете?

Агитпропщики!

не лезьте вон из кожи.

Весь земной

обревизуйте шар.

Самый

замечательный безбожник

не придумает

кощунственнее шарж!

Радуйся, распятый Иисусе,

не слезай

с гвоздей своей доски,

а вторично явишься —

сюда

не суйся —

всё равно:

повесишься с тоски!

[1925]

Атлантический океан*

Испанский камень

слепящ и бел,

а стены —

зубьями пил.

Пароход

до двенадцати

уголь ел

и пресную воду пил.

Повел

пароход

окованным носом

и в час,

сопя,

вобрал якоря

и понесся.

Европа

скрылась, мельчась.

Бегут

по бортам

водяные глыбы,

огромные,

как года́,

Надо мною птицы,

подо мною рыбы,

а кругом —

вода.

Недели

грудью своей атлетической —

то работяга,

то в стельку пьян —

вздыхает

и гремит

Атлантический

океан.

«Мне бы, братцы,

к Сахаре подобраться

Развернись и плюнь —

пароход внизу.

Хочу топлю,

хочу везу.

Выходи сухой —

сварю ухой.

Людей не надо нам —

малы к обеду.

Не трону…

ладно…

пускай едут…»

Волны

будоражить мастера́:

детство выплеснут;

другому —

голос милой.

Ну, а мне б

опять

знамена простирать!

Вон —

пошло̀,

затарахте́ло,

загромило!

И снова

вода

присмирела сквозная,

и нет

никаких сомнений ни в ком.

И вдруг,

откуда-то —

черт его знает! —

встает

из глубин

воднячий Ревком.

И гвардия капель

воды партизаны —

взбираются

ввысь

с океанского рва,

до неба метнутся

и падают заново,

порфиру пены в клочки изодрав.

И снова

спаялись во́ды в одно,

волне

повелев

разбурлиться вождем.

И прет волнища

с под тучи

на дно —

приказы

и лозунги

сыплет дождем.

И волны

клянутся

всеводному Цику

оружие бурь

до победы не класть.

И вот победили —

экватору в циркуль

Советов-капель бескрайняя власть.

Последних волн небольшие митинги

шумят

о чем-то

в возвышенном стиле.

И вот

океан

улыбнулся умытенький

и замер

на время

в покое и в штиле.

Смотрю за перила.

Старайтесь, приятели!

Под трапом,

нависшим

ажурным мостком,

при океанском предприятии

потеет

над чем-то

волновий местком.

И под водой

деловито и тихо

дворцом

растет

кораллов плетенка,

чтоб легше жилось

трудовой китихе

с рабочим китом

и дошкольным китенком.

Уже

и луну

положили дорожкой.

Хоть прямо

на пузе,

как по̀ суху, лазь.

Но враг не сунется —

в небо

сторожко

глядит,

не сморгнув,

Атлантический глаз.

То стынешь

в блеске лунного лака,

то стонешь,

облитый пеною ран.

Смотрю,

смотрю —

и всегда одинаков,

любим,

близок мне океан.

Вовек

твой грохот

удержит ухо.

В глаза

тебя

опрокинуть рад.

По шири,

по делу,

по крови,

по духу —

моей революции

старший брат.

[1925]

Мелкая философия на глубоких местах*

Превращусь

не в Толстого, так в толстого, —

ем,

пишу,

от жары балда.

Кто над морем не философствовал?

Вода.

Вчера

океан был злой,

как черт,

сегодня

смиренней

голубицы на яйцах.

Какая разница!

Все течет…

Все меняется.

Есть

у воды

своя пора:

часы прилива,

часы отлива.

А у Стеклова

вода

не сходила с пера.

Несправедливо.

Дохлая рыбка

плывет одна.

Висят

плавнички,

как подбитые крылышки.

Плывет недели,

и нет ей —

ни дна,

ни покрышки.

Навстречу

медленней, чем тело тюленье,

пароход из Мексики,

а мы —

туда.

Иначе и нельзя.

Разделение

труда.

Это кит — говорят.

Возможно и так.

Вроде рыбьего Бедного —

обхвата в три.

Только у Демьяна усы наружу,

а у кита

внутри.

Годы — чайки.

Вылетят в ряд —

и в воду —

брюшко рыбешкой пичкать.

Скрылись чайки.

В сущности говоря,

где птички?

Я родился,

рос,

кормили соскою, —

жил,

работал,

стал староват…

Вот и жизнь пройдет,

как прошли Азорские

острова.

3/VII — Атлантический океан.

[1925]

Блек энд уайт*

Если

Гавану

окинуть мигом

рай-страна,

страна что надо.

Под пальмой

на ножке

стоят фламинго.

Цветет

коларио

по всей Ведадо.

В Гаване

все

разграничено четко:

у белых доллары,

у черных — нет.

Поэтому

Вилли

стоит со щеткой

у «Энри Клей энд Бок, лимитед».

Много

за жизнь

повымел Вилли —

одних пылинок

целый лес, —

поэтому

волос у Вилли

вылез,

поэтому

живот у Вилли

влез.

Мал его радостей тусклый спектр:

шесть часов поспать на боку,

да разве что

вор,

портово́й инспектор,

кинет

негру

цент на бегу.

От этой грязи скроешься разве?

Разве что

стали б

ходить на голове.

И то

намели бы

больше грязи:

волосьев тыщи,

а ног —

две.

Рядом

шла

нарядная Прадо.

То звякнет,

то вспыхнет

трехверстный джаз.

Дурню покажется,

что и взаправду

бывший рай

в Гаване как раз.

В мозгу у Вилли

мало извилин,

мало всходов,

мало посева.

Одно

единственное

вызубрил Вилли

тверже,

чем камень

памятника Масео:

«Белый

ест

ананас спелый,

черный —

гнилью моченый.

Белую работу

делает белый,

черную работу —

черный».

Мало вопросов Вилли сверлили.

Но один был

закорюка из закорюк.

И когда

вопрос этот

влезал в Вилли,

щетка

падала

из Виллиных рук.

И надо же случиться,

чтоб как раз тогда

к королю сигарному

Энри Клей

пришел,

белей, чем облаков стада,

величественнейший из сахарных королей.

Негр

подходит

к туше дебелой:

«Ай бэг ёр па́рдон, мистер Брэгг!

Почему и сахар,

белый-белый,

должен делать

черный негр?

Черная сигара

не идет в усах вам —

она для негра

с черными усами.

А если вы

любите

кофий с сахаром,

то сахар

извольте

делать сами».

Такой вопрос

не проходит даром.

Король

из белого

становится желт.

Вывернулся

король

сообразно с ударом,

выбросил обе перчатки

и ушел.

Цвели

кругом

чудеса ботаники.

Бананы

сплетали

сплошной кров.

Вытер

негр

о белые подштанники

руку,

с носа утершую кровь.

Негр

посопел подбитым носом,

поднял щетку,

держась за скулу.

Откуда знать ему,

что с таким вопросом

надо обращаться

в Коминтерн,

в Москву?

5/VII — Гавана.

[1925]

Сифилис*

Пароход подошел,

завыл,

погудел —

и скован,

как каторжник беглый.

На палубе

700 человек людей,

остальные —

негры.

Подплыл

катерок

с одного бочка̀.

Вбежав

по лесенке хро̀мой,

осматривал

врач в роговых очках:

«Которые с трахомой?»

Припудрив прыщи

и наружность вымыв,

с кокетством себя волоча,

первый класс

дефилировал

мимо

улыбавшегося врача.

Дым

голубой

из двустволки ноздрей

колечком

единым

свив,

первым

шел

в алмазной заре

свиной король

Свифт.

Трубка

воняет,

в метр длиной.

Попробуй к такому —

полезь!

Под шелком кальсон,

под батистом-лино́

поди,

разбери болезнь.

«Остров,

дай

воздержанья зарок!

Остановить велите!»

Но взял

капитан

под козырек,

и спущен Свифт —

сифилитик.

За первым классом

шел второй.

Исследуя

этот класс,

врач

удивлялся,

что ноздри с дырой, —

лез

и в ухо

и в глаз.

Врач смотрел,

губу своротив,

нос

под очками

взмо́рща.

Врач

троих

послал в карантин

из

второклассного сборища.

За вторым

надвигался

третий класс,

черный от негритья.

Врач посмотрел:

четвертый час,

время коктейлей

питья.

— Гоните обратно

трюму в щель!

Больные —

видно и так.

Грязный вид…

И вообще

оспа не привита. —

У негра

виски́

ревмя ревут.

Валяется

в трюме

Том.

Назавтра

Тому

оспу привьют —

и Том

возвратится в дом.

На берегу

у Тома

жена.

Волоса

густые, как нефть.

И кожа ее

черна и жирна,

как вакса

«Черный лев».

Пока

по работам

Том болтается,

— у Кубы

губа не дура

жену его

прогнали с плантаций

за неотработку

натурой.

Луна

в океан

накидала монет,

хоть сбросся,

вбежав на насыпь!

Недели

ни хлеба,

ни мяса нет.

Недели —

одни ананасы.

Опять

пароход

привинтило винтом.

Следующий

через недели!

Как дождаться

с голодным ртом?

— Забыл,

разлюбил,

забросил Том!

С белой

рогожу

делит! —

Не заработать ей

и не скрасть.

Везде

полисмены под зонтиком.

А мистеру Свифту

последнюю страсть

раздула

эта экзотика.

Потело

тело

под бельецом

от черненького мясца̀.

Он тыкал

доллары

в руку, в лицо,

в голодные месяца.

Схватились —

желудок,

пустой давно,

и верности тяжеловес.

Она

решила отчетливо:

«No!»[1], —

и глухо сказала:

«Jes!»[2].

Уже

на дверь

плечом напирал

подгнивший мистер Свифт.

Его

и ее

наверх

в номера

взвинтил

услужливый лифт.

Явился

Том

через два денька.

Неделю

спал без просыпа.

И рад был,

что есть

и хлеб,

и деньга

и что не будет оспы.

Но день пришел,

и у кож

в темноте

узор непонятный впеплен.

И дети

у матери в животе*

онемевали

и слепли.

Суставы ломая

день ото дня,

года календарные вылистаны,

и кто-то

у тел

половину отнял

и вытянул руки

для милостыни.

Внимание

к негру

стало особое.

Когда

собиралась па́ства,

морали

наглядное это пособие

показывал

постный пастор:

«Карает бог

и его

и ее

за то, что

водила гостей!»

И слазило

черного мяса гнилье

с гнилых

негритянских костей. —

В политику

этим

не думал ввязаться я.

А так —

срисовал для видика.

Одни говорят —

«цивилизация»,

другие —

«колониальная политика».

[1926]

Христофор Коломб*

Христофор Колумб был Христофор Коломб — испанский еврей.

Из журналов

1

Вижу, как сейчас,

объедки да бутылки…

В портишке,

известном

лишь кабачком,

Коломб Христофор

и другие забулдыги

сидят,

нахлобучив

шляпы бочком.

Христофора злят,

пристают к Христофору:

«Что вы за нация?

Один Сион!

Любой португалишка

даст тебе фору!»

Вконец извели Христофора —

и он

покрыл

дисканточком

щелканье пробок

(задели

в еврее

больную струну):

«Что вы лезете:

Европа да Европа!

Возьму

и открою другую

страну».

Дивятся приятели:

«Что с Коломбом?

Вина не пьет,

не ходит гулять.

Надо смотреть

не вывихнул ум бы.

Всю ночь сидит,

раздвигает циркуля».

2

Мертвая хватка в молодом еврее;

думает,

не ест,

не досыпает ночей.

Лакеев

оттягивает

за фалды ливреи,

лезет

аж в спальни

королей и богачей.

«Кораллами торгуете?!

Дешевле редиски.

Сам

наловит

каждый мальчуган.

То ли дело

материк индийский:

не барахло

бирюза,

жемчуга!

Дело верное:

вот вам карта.

Это океан,

а это —

мы.

Пунктиром путь

и бриллиантов караты

на каждый полтинник,

данный взаймы».

Тесно торгашам.

Томятся непоседы.

По̀ суху

и в год

не обернется караван.

И закапали

флорины и пезеты

Христофору

в продырявленный карман.

3

Идут,

посвистывая,

отчаянные из отчаянных.

Сзади тюрьма.

Впереди —

ни рубля.

Арабы,

французы,

испанцы

и датчане

лезли

по трапам

Коломбова корабля.

«Кто здесь Коломб?

До Индии?

В ночку!

(Чего не откроешь,

если в пузе орга́н!)

Выкатывай на палубу

белого бочку,

а там

вези

хоть к черту на рога!»

Прощанье — что надо.

Не отъезд — а помпа:

день

не просыхали

капли на усах.

Время

меряли,

вперяясь в компас.

Спьяна

путали штаны и паруса.

Чуть не сшибли

маяк зажженный.

Палубные

не держатся на полу,

и вот,

быть может, отсюда,

с Жижона

на всех парусах

рванулся Коломб.

4

Единая мысль мне сегодня люба,

что эти вот волны

Коломба лапили,

что в эту же воду

с Коломбова лба

стекали

пота

усталые капли.

Что это небо

землей обмеля́,

на это вот облако,

вставшее с юга, —

— «На мачты, братва!

глядите —

земля!» —

орал

рассудок теряющий юнга.

И вновь

океан

с простора раскосого

вбивал

в небеса

громыхающий клин,

а после

братался

с волной сарагоссовой,

и вместе

пучки травы волокли.

Он

этой же бури слушал лады.

Когда ж

затихает бури задор,

мерещатся

в водах

Коломба следы,

ведущие

на Сан-Сальвадор.

5

Вырастают дни

в бородатые месяцы.

Луны

мрут

у мачты на колу.

Надоело океану,

Атлантический бесится.

Взбешен Христофор,

извелся Коломб.

С тысячной волны трехпарусник

съехал.

На тысячу первую взбираться

надо.

Видели Атлантический?

Тут не до смеха!

Команда ярится —

устала команда.

Шепчутся:

«Черту ввязались в попутчики.

Дома плохо?

И стол и кровать.

Знаем мы

эти

жидовские штучки —

разные

Америки

закрывать и открывать!»

За капитаном ходят по пятам.

«Вернись! — говорят,

играют мушкой. —

Какой ты ни есть

капитан-раскапитан,

а мы тебе тоже

не фунт с осьмушкой».

Лазит Коломб

на бра́мсель с фо̀ка,

глаза аж навыкате,

исхудал лицом;

пустился во-всю:

придумал фокус

со знаменитым

Колумбовым яйцом.

Что́ яйцо? —

игрушка на̀ день.

И день

не оттянешь

у жизни-воровки.

Галдит команда,

на Коломба глядя:

«Крепка

петля

из генуэзской веревки.

Кончай,

Христофор,

собачий век!..»

И кортики

воздух

во тьме секут.

— «Земля!» —

Горизонт в туманной

кайме.

Как я вот

в растущую Мексику

и в розовый

этот

песок на заре,

вглазелись.

Не смеют надеяться:

с кольцом экватора

в медной ноздре

вставал

материк индейцев.

6

Года прошли.

В старика

шипуна

смельчал Атлантический,

гордый смолоду.

С бортов «Мажести́ков»

любая шпана

плюет

в твою

седоусую морду.

Коломб!

твое пропало наследство!

В вонючих трюмах

твои потомки

с машинным адом

в горящем соседстве

лежат,

под щеку

подложивши котомки.

А сверху,

в цветах первоклассных розеток,

катаясь пузом

от танцев

до пьянки,

в уюте читален,

кино

и клозетов

катаются донны,

сеньоры

и янки.

Ты балда, Коломб, —

скажу по чести.

Что касается меня,

то я бы

лично —

я б Америку закрыл,

слегка почистил,

а потом

опять открыл —

вторично.

[1925]

Тропики*

(Дорога Вера-Круц — Мехико-Сити)

Смотрю:

вот это —

тропики.

Всю жизнь

вдыхаю наново я.

А поезд

прет торопкий

сквозь пальмы,

сквозь банановые.

Их силуэты-веники

встают рисунком тошненьким:

не то они — священники,

не то они — художники.

Аж сам

не веришь факту:

из всей бузы и вара

встает

растенье — кактус

трубой от самовара.

А птички в этой печке

красивей всякой меры.

По смыслу —

воробейчики,

а видом —

шантеклеры.

Но прежде чем

осмыслил лес

и бред,

и жар,

и день я —

и день

и лес исчез

без вечера

и без

предупрежденья.

Где горизонта борозда?!

Все линии

потеряны.

Скажи,

которая звезда

и где

глаза пантерины?

Не счел бы

лучший казначей

звезды́

тропических ночей,

настолько

ночи августа

звездой набиты

нагусто.

Смотрю:

ни зги, ни тропки.

Всю жизнь

вдыхаю наново я.

А поезд прет

сквозь тропики,

сквозь запахи

банановые.

[1926]

Мексика*

О, как эта жизнь читалась взасос!

Идешь.

Наступаешь на́ ноги.

В руках

превращается

ранец в лассо,

а клячи пролеток —

мустанги.

Взаправду

игрушечный

рос магазин,

ревел

пароходный гудок.

Сейчас же

сбегу

в страну мокассин —

лишь сбондю

рубль и бульдог.

А сегодня

это не умора.

Сколько миль воды

винтом нарыто, —

и встает

живьем

страна Фениамора

Купера

и Майн-Рида.

Рев сирен,

кончается вода.

Мы прикручены

к земле

о локоть локоть.

И берет

набитый «Лефом»

чемодан

Монтигомо

Ястребиный Коготь.

Глаз торопится слезой налиться.

Как? чему я рад? —

— Ястребиный Коготь!

Я ж

твой «Бледнолицый

Брат».

Где товарищи?

чего таишься?

Помнишь,

из-за клумбы

стрелами

отравленными

в Кутаисе

били

мы

по кораблям Колумба? —

Цедит

злобно

Коготь Ястребиный,

медленно,

как треснувшая крынка:

Нету краснокожих — истребили

гачупи́ны с гри́нго.

Ну, а тех из нас,

которых

пульки

пощадили,

просвистевши мимо,

кабаками

кактусовый «пульке»

добивает

по 12-ти сантимов.

Заменила

чемоданов куча

стрелы,

от которых

никуда не деться… —

Огрызнулся

и пошел,

сомбреро нахлобуча

вместо радуги

из перьев

птицы Ке́тцаль,

Года и столетья!

Как ни коси́те

склоненные головы дней, —

корявые камни

Мехико-сити

прошедшее вышепчут мне.

Это

было

так давно,

как будто не было.

Бабушки столетних попугаев

не запомнят.

Здесь

из зыби озера

вставал Пуэбло,

дом-коммуна

в десять тысяч комнат.

И золото

между озерных зыбѐй

лежало,

аж рыть не надо вам.

Чего еще,

живи,

бронзовей,

вторая сестра Элладова!

Но очень надо

за морем

белым,

чего индейцу не надо.

Жадна

у белого

Изабелла,

жена

короля Фердинанда.

Тяжек испанских пушек груз.

Сквозь пальмы,

сквозь кактусы лез

по этой дороге

из Вера-Круц

генерал

Эрнандо Корте́с.

Пришел.

Вода студеная

хочет

вскипеть кипятком

от огня.

Дерутся

72 ночи

и 72 дня.

Хранят

краснокожих

двумордые идолы.

От пушек

не видно вреда.

Как мышь на сало,

прельстясь на титулы,

своих

Моктецума преда́л.

Напрасно,

разбитых

в отряды спаяв,

Гвате́мок

в озерной воде

мок.

Что

против пушек

стреленка твоя!..

Под пытками

умер Гвате́мок.

И вот стоим,

индеец да я,

товарищ

далекого детства.

Он умер,

чтоб в бронзе

веками стоять

наискосок от полпредства.

Внизу

громыхает

столетий орда,

и горько стоять индейцу.

Что̀ братьям его,

рабам,

чехарда

всех этих Хуэрт

и Диэцов?..

Прошла

годов трезначная сумма.

Героика

нынче не тема.

Пивною маркой стал Моктецума,

пивной маркой —

Гвате́мок.

Буржуи

всё

под одно стригут.

Вконец обесцветили мир мы.

Теперь

в утешенье земле-старику

лишь две

конкурентки фирмы.

Ни лиц пожелтелых,

ни солнца одёж.

В какую

огромную лупу,

в какой трущобе

теперь

найдешь

сарапе и Гваделупу?

Что Рига, что Мехико —

родственный жанр.

Латвия

тропического леса.

Вся разница:

зонтик в руке у рижан,

а у мексиканцев

«Смит и Ве́ссон».

Две Латвии

с двух земных боков —

различные собой они

лишь тем,

что в Мексике

режут быков

в театре,

а в Риге —

на бойне.

И совсем как в Риге,

около пяти,

проклиная

мамову опеку,

фордом

разжигая

жениховский аппетит,

кружат дочки

по Чапультапеку.

А то,

что тут урожай фуража,

что в пальмы земля разодета,

так это от солнца, —

сиди

и рожай

бананы и

Скачать:PDFTXT

Том 7 Маяковский читать, Том 7 Маяковский читать бесплатно, Том 7 Маяковский читать онлайн