пристани приставлен маленький пароходик «Рошамбо», ставший еще меньше от соседства огромной, как двухэтажный манеж, пристани.
Лестница со второго этажа презрительно спускалась вниз.
Просмотрев, отбирают выпускные свидетельства — свидетельство о том, что налоги Америки с заработавших в ней внесены и что в страну этот человек въехал правильно, с разрешения начальства.
Посмотрели билет — и я на французской территории, обратно под вывеску Фрэнчлайн* и под рекламу Бисквит-компани-нейшенал — нельзя.
Рассматриваю в последний раз пассажиров. В последний, потому что осень — время бурь, и люди будут лежать влежку все 8 дней.
При приезде в Гавр я узнал, что на вышедшем одновременно с нами с соседней пристани «Конард Лайн» пароходе шесть человек проломили себе насквозь носы, упав на умывальник во время качки, перекатывающей волны через все палубы.
Пароход плохонький — особый тип: только первый и третий класс. Второго нет. Вернее, есть один второй. Едут или бедные или экономные, да еще несколько американских молодых людей, не экономных, не бедных, а посылаемых родителями учиться искусствам в Париже.
Отплывал машущий платками, поражающий при въезде Нью-Йорк.
Повернулся этажами сорока, сквозной окнами Метрополитен-бильдинг. Накиданными кубами разворачивалось новое здание телефонной станции, отошло и на расстоянии стало видно сразу все гнездо небоскребов: этажей на 45 Бененсон-бильдинг, два таких же корсетных ящика, неизвестных мне по имени, улицы, ряды элевейтеров, норы подземок закончились с пристанью Соутонфери*. Потом здания слились зубчатой обрывной скалой, над которой трубой вставал 57-этажный Вульворт.
Замахнулась кулаком с факелом американская баба-свобода*, прикрывшая задом тюрьму Острова Слез.
Мы в открытом обратном океане. Сутки не было ни качки, ни вина. Американские территориальные воды, еще текущие под сухим законом. Через сутки появилось и то и другое. Люди полегли.
Осталось на палубе и в столовых человек 20, включая капитанов.
Шестеро из них — американские молодые люди: новеллист, два художника, поэт, музыкант и девушка провожавшая, влезшая на пароход и любви ради уехавшая аж без французской визы.
Деятели искусства, осмыслив отсутствие родителей и прогибишена, начали пить.
Часов в пять брались за коктейли, за обедом уничтожали все столовое вино, после обеда заказывали шампанское, за десять минут до закрытия набирали бутылок под каждый палец; выпив все, слонялись по качающимся коридорам в поисках за спящим официантом.
Кончили пить за день до приплытия, во-первых, потому, что озверевший от вечного шума комиссар клятвенно обещал двух художников предать в руки французской полиции, не спуская на берег, а во-вторых, все шампанские запасы были уже выпиты. Может быть этим объяснялась и комиссарская грозность.
Кроме этой компании, слонялся лысый старый канадец, все время надоедавший мне любовью к русским, сочувственно называя и справляясь у меня о знакомстве с бывшими живыми и мертвыми князьями, когда-нибудь попадавшими на страницы газет.
Путались между дребезжащими столиками два дипломата: помощник парагвайского консула в Лондоне и чилийский представитель в Лигу Наций. Парагваец пил охотно, но никогда не заказывал сам, а всегда в порядке изучения нравов и наблюдения за молодыми американцами. Чилиец пользовался каждой минутой просветления погоды и вылаза женщин на палубу, чтобы проявить свой темперамент или хотя бы сняться вместе на фоне сирены или трубы. И, наконец, испанец-купец, который не знал ни слова по-английски, а по-французски только:
— регардэ* — даже, кажется, «мерси» не знал. Но испанец так умело обращался с этим словом, что, прибавив жесты и улыбки, он целыми днями перебегал от компании к компании в форменном разговорном ажиотаже.
Опять выходила газета, опять играли на скоростях, опять отпраздновали томболу.
На обратном безлюдии я старался оформить основные американские впечатления.
Первое. Футуризм голой техники, поверхностного импрессионизма дымов да проводов, имевший большую задачу революционизирования застывшей, заплывшей деревней психики* — этот первобытный футуризм окончательно утвержден Америкой.
Звать и вещать тут не приходится. Перевози в Новороссийск фордзоны*, как это делает Амторг*.
Перед работниками искусства встает задача Лефа: не воспевание техники, а обуздание ее во имя интересов человечества. Не эстетическое любование железными пожарными лестницами небоскребов, а простая организация жилья.
Что автомобиль?.. Автомобилей много, пора подумать, чтобы они не воняли на улицах.
Не небоскреб — в котором жить нельзя, а живут.
С-под колес проносящихся элевейтеров плюет пыль и кажется — поезда переезжают ваши уши.
Не грохот воспевать, а ставить глушители — нам, поэтам, надо разговаривать в вагоне.
Безмоторный полет, беспроволочный телеграф, радио, бусы*, вытесняющие рельсовые трамваи, собвеи, унесшие под землю всякую видимость.
Может быть, завтрашняя техника, умильонивая силы человека, пойдет по пути уничтожения строек, грохота и прочей технической внешности.
Второе. Разделение труда уничтожает человеческую квалификацию. Капиталист, отделив и выделив материально дорогой ему процент рабочих (специалисты, желтые заправилы союзов и т. д.), с остальной рабочей массой обращается как с неисчерпаемым товаром.
Хотим — продадим, хотим — купим. Не согласитесь работать — выждем, забастуете — возьмем других. Покорных и способных облагодетельствуем, непокорным — палки казенной полиции, маузеры и кольты детективов частных контор.
Умное раздвоение рабочего класса на обыкновенных и привилегированных, невежество трудом высосанных рабочих, в которых после хорошо сорганизованного рабочего дня не остается силы, нужной даже для мысли; сравнительное благополучие рабочего, выколачивающего прожиточный минимум; несбыточная надежда на богатство в будущем, смакуемая усердными описаниями вышедших из чистильщиков миллиардеров; настоящие военные крепости на углах многих улиц — и грозное слово «депортация*» далеко отдаляют какие бы то ни было веские надежды на революционные взрывы в Америке. Разве что откажется от каких-нибудь оплат долгов революционная Европа. Или на одной вытянутой через Тихий океан лапе японцы начнут подстригать когти. Поэтому усвоение американской техники и усилия для второго открытия Америки — для СССР — задача каждого проезжающего Америками.
Третье. Возможно, фантастика. Америка жиреет. Люди с двумя миллиончиками долларов считаются небогатыми начинающими юношами.
Деньги взаймы даются всем — даже римскому папе, покупающему дворец напротив, дабы любопытные не заглядывали в его папские окна.
Эти деньги берутся отовсюду, даже из тощего кошелька американских рабочих.
Банки ведут бешеную агитацию за рабочие вклады.
Эти вклады создают постепенно убеждение, что надо заботиться о процентах, а не о работе.
Америка станет только финансовой ростовщической страной.
Бывшие рабочие, имеющие еще неоплаченный рассрочный автомобиль и микроскопический домик, политый по̀том до того, что неудивительно, что он вырос и на второй этаж, — этим бывшим может казаться, что их задача — следить, как бы не пропали их папские деньги.
Может статься, что Соединенные Штаты сообща станут последними вооруженными защитниками безнадежного буржуазного дела, — тогда история сможет написать хороший, типа Уэльса, роман «Борьба двух светов»*.
Цель моих очерков — заставить в предчувствии далекой борьбы изучать слабые и сильные стороны Америки.
«Рошамбо» вошел в Гавр. Безграмотные домики, которые только по пальцам желают считать этажи, на час расстояния гавань, а когда мы уже прикручивались, берег усеялся оборванными калеками, мальчишками.
С парохода кидали ненужные центы (считается — «счастье»), а мальчишки, давя друг друга, дорывая изодранные рубахи зубами и пальцами, впивались в медяки.
Американцы жирно посмеивались с палубы и щелкали моментальными.
Эти нищие встают передо мной символом грядущей Европы, если она не бросит пресмыкаться перед американской и всякой другой деньгой.
Мы ехали к Парижу, пробивая тоннелями бесконечные горы, легшие поперек.
По сравнению с Америкой жалкие лачуги. Каждый вершок земли взят вековой борьбой, веками истощаем и с аптекарской мелочностью использован под фиалки или салат. Но даже это презираемое за домик, за земельку, за свое, даже это веками обдуманное цепляние казалось мне теперь невероятной культурой в сравнении с бивуачным строем, рваческим характером американской жизни.
Зато до самого Руана на бесконечных каштанных проселочных дорогах, на самом густом клочке Франции мы встретили всего один автомобиль.
[1925–1926]
Мексика*
Сюда подплывали открыватели Америки, отсюда в 1519 году напали на Мексику испанские завоеватели — войска генерала Кортеса. От этих маисовых полей к столице подымаются восстания революционных крестьян, в эту гавань вплыл и я.
Первое бросившееся в глаза — красное знамя с серпом и молотом на одном из домов пристани, — нет, это не отделение советского консульства. Этот флаг вывешивают на доме члены «союза неплательщиков за квартиру» — организация — гроза домовладельцев. Въехали, вывесили флаги и даже не интересуются вершками жилплощади.
Как непохожи носильщики — индейцы на героев Купера, легендарных (только на мексиканских плакатах оставшихся) краснокожих, горящих перьями древней птицы Кетцаль, птицы — огонь.
«Гачупин» — добродушное презрительное название (время стерло злобу) первых завоевателей Мексики — испанцев.
«Гринго» — кличка американцам, высшее ругательство в стране.
Кактусовый «пульке» — полуводка, полупиво, — это все что осталось от древней и ацтекской Мексики.
Памятник Гвате́моку, вождю ацтеков, отстаивавшему город от испанцев, да черная память о предавшем последнем индейском царе — Моктецуме.
Потом чехарда правительств. За 30 лет — 37 президентов: Гваделупы, Хуэрты, Хуаэрецы, Диецы.
И сейчас стоит в тропическом саду Чапультапеке дворец генерала Кайеса.
Быть министром Мексики — доходная профессия; даже министра труда, «рабочего министра» — Маронеса рисуют не иначе, как с бриллиантами во всех грудях и манжетах.
Кроме таких «рабочих вождей», есть и другие — водители молодой коммунистической партии Мексики.
Через расстрелянного вождя крестьянской революции Запату к коммунисту — депутату Вера-Круц (недавно убитому президентскими бандами) Морено — один путь, одна линия борьбы за свободу и жизнь мексиканских рабочих и крестьян.
Морено вписал в мою книжку, прослушав «Левый марш» (к страшному сожалению, эти листки пропали по «независящим обстоятельствам» на американской границе):
«Передайте русским рабочим и крестьянам, что пока мы еще только слушаем ваши марши, но будет день, когда за вашим маузером загремит и наше 33» (калибр кольта).
Морено убили.
Но товарищи, стоящие рядом, — Гальван, делегат Крестинтерна, Кари́о — секретарь партии, Монсон и др. твердо верят и знают, что над мексиканским арбузом («зеленое, белое и красное» знамя Мексики введен «по преданию» отрядом, отдыхавшим после сражения, прельщенным цветами поедаемого ими арбуза), взметнется красное знамя первой коммунистической революции Америки.
[1925]
Американское кое-что*
Жителей в СШСА миллионов сто десять. От Ларедо через Техас до Нью-Йорка — четверо суток курьерским. Вдоль. Поперек от того же Нью-Йорка до Сан-Франциско суток пять.
А я только был — и то всего три месяца. Америку я видел только из окон вагона. Однако по отношению к Америке это звучит совсем немало, так как вся она вдоль и поперек изрезана линиями. Они идут рядом то четыре, то десять, то пятнадцать. А за этими линиями только под маленьким градусом новые линии новых железнодорожных компаний.
Три поезда. Один из Чикаго в Нью-Йорк идет 32 часа, другой 24, третий 20, и все называются одинаково — экспресс.
В экспрессах — люди, заложив за ленту шляпы проездной билет. Так хладнокровней. В 9 часов вечера два негра начинают ломать дневной вагон, опускают выстланные в потолок кровати, разворачивают постель, прикрепляют железные палки, нанизывают кольца занавесок, с грохотом вставляют железные перегородки — все эти хитрые приспособления