приводятся в движение, чтоб по бокам вдоль вагона установить в два яруса всего двадцать спальных коек под занавесками, оставив посредине узкий даже не проход, а пролаз. Чтоб пролезть во время уборки, надо сплошь жонглировать задами уборщиков, буквально с головой ушедших в постилаемую койку. Повернешь, выведешь его чуть не на площадку вагона, вдвоем, особенно с лестницей, влезая на второй ярус, почти не разминаешься, затем меняешься с ним местами и тогда обратно влазишь в вагон.
Раздеваясь, вы лихорадочно придерживаете расстёгивающиеся занавески во избежание негодующих возгласов раздевающихся напротив вас шестидесятилетних организаторш какого-нибудь общества юных христианских девушек.
Во время работы вы забываете прижать вплотную (по-египетски!) высовывающиеся из-под занавесок голые ноги, и проклинаемый пятипудовый негр ходит вразвалку по всем мозолям. С 9-ти утра начинается вакханалия разборки вагона и приводки вагона в сидящий вид. На остановках пассажиры выбегают, жуя на ходу корешки.
В сельдерее железо — железо полезно американцам. Американцы любят сельдерей.
На ходу мелькают нерасчищенные лески русского типа, вывески университетов, под ними площадки футболистов с разноцветными играющими, и техника, техника и техника.
В этой технике есть одна странная черта — внешне эта техника производит недоделанное впечатление.
Будто стройка, стены завода не фундаментальные — однодневки, одногодки.
Телеграфные, даже часто трамвайные столбы сплошь да рядом деревянные. Впрочем, это может объясняться трамвайным обилием.
Говорят из Нью-Йорка в Чикаго можно проехать только трамваем — без применения поездов. Огромные газовые вместилища, способные от спички взорваться и снести полгорода, кажутся неохраняемыми. Только на время войны была приставлена стража.
Откуда это?
Мне думается, от рваческого, завоевательского характера американского развития.
Американская техника, пожалуй, шире всеобъемлющей германской, но в ней нет древней культуры техники, культуры, которая заставила бы не только нагромождать корпуса, но и решетки, и двор перед заводом организовать сообразно со всей стройкой.
Мы ехали из Бикона (в шести часах автомобильной езды от Нью-Йорка) и попали без всякого предупреждения на полную перестройку дороги, на которой не было оставлено никакого места для автомобилей (владельцы участков мостили очевидно для себя и мало заботились об условиях проезда). Мы свернули на боковые дороги и находили путь только после спроса встречных, так как ни одна надпись не указывала направление.
В Германии это немыслимо ни при каких условиях, ни в каком захолустье.
При всей грандиозности строений Америки, при всей недосягаемости для Европы быстроты американской стройки, высоты американских небоскребов, их удобств и вместительности и дома Америки в общем производят странное временное впечатление. Тем более, что рядом с небоскребом часто видишь настоящую деревянную лачужку.
На вершине огромного дома стоит объемистый водяной бак. Воду до шестого этажа подает город, а дальше дом управляется сам. При вере во всемогущество американской техники такой дом выглядит подогнанным, наскоро переделанным из какой-то другой вещи и подлежащий разрушению по окончании быстрой надобности.
Эта черта совсем отвратительно проступает в постройках, по самому своему существу являющихся временными.
Я был два часа на Раковей-бич (ньюйоркский дачный поселок — пляж для людей среднего достатка). Ничего гаже строений, облепивших берег, я не видел.
Все стандартизированные дома одинаковы, как спичечные коробки одного названия, одной формы.
Эти постройки, эти поселки — совершеннейший аппарат провинциализма и сплетни в самом мировом масштабе.
Вся Америка — Нью-Йорк в частности — в постоянной стройке. Десятиэтажные дома ломают, чтоб строить двадцатиэтажные; двадцатиэтажные — чтобы тридцати; тридцати — чтобы сорока.
Проносясь над Нью-Йорком в элевейтере, всегда видишь груды камней и других строительных материалов — слышишь визг сверл и удары молотов.
Американцы строят так, как будто дают спектакль — в тысячный раз разыгрывают интереснейшую, разученнейшую пьесу.
Оторваться от этого зрелища высшей ловкости и сметки невозможно.
На твердейшую землю ставится землечерпалка. Она с лязгом, ей подобающим, выгрызает и высыпает землю и тут же плюет ее в непрерывно проходящие грузовозы.
Посередине стройки вздымается фермчатый подъемный кран. Кран берет стальные трубы и вбивает их паровым молотом (сопящим, будто простудилась вся техника) в землю, легко — как обойные гвозди. Люди только помогают молоту усесться на трубу, да по ватерпасу меряют наклоны. Другие лапы крана подымают стальные стойки, и перекладины без всяких шероховатостей садятся на место. Только сбей да свинти!
Трудно отнестись серьезно, относишься с поэтической вдохновенностью к какому-нибудь двадцатиэтажному Кливландскому отелю, про который жители говорят: здесь ему тесно (совсем как в трамвае — подвиньтесь, пожалуйста), поэтому его переносят отсюда за десять кварталов к озеру.
Но ни временные, ни стандартизированные постройки не идут в сравнение с жильем низших по заработку рабочих.
Стандартизированный дачный домишко в сравнении с их жилищем — Зимний дворец. Я смотрел в Кливленде вытянувшиеся вровень с трамвайной рельсой хибарки негров. Негров с лежащих здесь же в безмерной канаве бесчисленных рокфеллеровских заводов масел.
Грязные, с выбитыми стеклами, заклеенными газетами, с покосившимися, слезшими с петель дверьми.
А главное без всяких надежд при теперешних американских условиях перелезть во что-нибудь лучшее.
Когда еще вырастут в миллионы коммунистов эти отделы рабочей партии?
Когда еще вырастут в солдат революции эти чикагские пионеры?
Когда, не знаю — но раз есть, то вырастут.
[1926]
Свинобой мира*
У чикагца, знаменитейшего сегодняшнего поэта Соединенных Штатов Карла Сандбурга, революционера американской поэзии, вынужденного писать о пожарах в богатейшей газете — тираж 3 000 000 — «Чикаго-Трибюн», так описывается Чикаго:
Чикаго,
Свинобой мира,
Инструментщик, сборщик хлеба,
Играющий железными дорогами грузчик страны,
Город широких плеч…
«…Мне говорят: ты подл, и я отвечаю: да, это правда — я видел, как бандит убил и остался безнаказанным. Мне говорят, что ты жесток, и мой ответ: на лицах женщин и детей я видел следы бесстыдного голода. Бросая ядовитые насмешки за работой, все наваливающейся работой, — это высокий дерзкий хулиган на фоне хрупких городишек.
С непокрытой головой
роющий,
рушащий,
готовящий планы,
строящий, ломающий, восстанавливающий.
Смеющийся бурным, хриплым задорным смехом юности. Полуголый, пропотевший, гордый тем, что он режет свиней, производит инструменты, наваливает хлебом амбары, играет железными дорогами и перебрасывает грузы Америки».
В Чикагском путеводителе написано:
«Чикаго:
Самые большие бойни.
Самый большой заготовщик лесных материалов.
Самый большой мебельный центр.
Самый большой производитель машин.
Самый большой фабрикант железных печей.
Самый крупный железнодорожный центр.
Самый большой центр по рассылке покупок почтой.
Самый проходимый мост на земном шаре — Bush street bridge[7]».
Все самое, самое, самое…
Чем же это город Чикаго?
Чикаго (несмотря на все противоречия с официальными указателями) — столица Соединенных Штатов.
Не официальная столица, вроде Вашингтона, не показная «для втирания очков» столица, вроде Нью-Йорка!
Настоящая столица, настоящее сердце промышленности, наживы и вместе с тем сердце борьбы американского пролетариата.
А чтоб это сердце и выглядело настоящим кровавым сердцем, то главное биение жизни города — это живодерня, это бойня.
Одна бы из них и то затмила наши места убиенья скотов — а их десятки!
Свифт! Стар! Вильсон! Гамонд! Армор! Впрочем, это для виду. Фактически это части одного убойного треста. Только выставили разные вывески, чтоб обойти антитрестовский закон.
По Армор у судите об остальных.
У Армора свыше 100 000 рабочих, одних конторщиков имеет Армор 10–15 тысяч.
400 миллионов долларов — общая ценность арморовских богатств. 80 000 акционеров разобрали акции, дрожат над целостью арморовского предприятия и снимают пылинки с владельцев.
Половина акционеров рабочие (половина, конечно, по числу акционеров, а не акций), рабочим дают акции в рассрочку — один доллар в неделю. За эти акции приобретается временно смирение остальных боенских рабочих.
Проводники по Арморовским предприятиям особенно упирают на этот пункт. Знаменитый тезис американских капиталистов: шеф — только компаньон своего рабочего.
Шестьдесят процентов американской мясной продукции и 10% мировой дает один Армор.
И во время мировой войны на передовых позициях были консервы с подновленной этикеткой. В погоне за новыми барышами Армор выпускал 4-летние консервированные яйца и двадцатилетнее мясо — добрый призывной возраст.
Чикагские бойни — одно из гнуснейших зрелищ моей жизни. Прямо фордом вы въезжаете на длиннейший деревянный мост. Этот мост перекинут через тысячи загонов для быков, телят, баранов и для всей бесчисленности мировых свиней. Визг, мычание, блеяние, — неповторимое до конца света, пока людей и скотину не прищемят сдвигающимися скалами, — стоит над этим местом. Сквозь сжатые ноздри лезет кислый смрад бычьей мочи и дерма миллионов скотов.
Воображаемый или настоящий запах целого разливного моря крови занимается вашим головокружением.
Разных сортов и калибров мухи с луж и жидкой грязи перепархивают то на глаза коровьи, то на ваши.
Длинные деревянные коридоры уводят упирающийся скот.
Если бараны не идут сами, их ведет выдрессированный козел.
Коридоры кончаются там, где начинаются ножи свинобоев и быкобойцев.
Живых визжащих свиней машина подымает крючком, зацепив их за их живую ножку, перекидывает их на непрерывную цепь — они вверх ногами проползают мимо ирландца или негра, втыкающего нож в свинячье горло. По нескольку тысяч свиней в день режет каждый — хвастался боенский провожатый.
Здесь визг и хрип, а в другом конце фабрики уже пломбы кладут на окорока, молниями вспыхивают на солнце градом выбрасываемые консервные жестянки, дальше грузятся холодильники — и курьерскими поездами и пароходами едет ветчина в колбасные и рестораны всего мира.
Минут пятнадцать едем полным ходом по мосту арморовской компании.
Проводник по Армору с восторгом давал мне материал об Арморе. Реклама! А упоминание об отсутствии спроса на их консервы в СССР вызвало чуть не слезы уныния.
[1926]
Америка в Баку*
Баку я видел три раза.
Первый — восемнадцать лет назад. И́здали.
За Тифлисом начались странные вещи: песок — сначала простой, потом пустынный, без всякой земли, и наконец — жирный, черный. За пустыней — море, белой солью вылизывающее берег. По каемке бе́рега бурые, на ходу вырывающие безлистый куст верблюды. Ночью начались дикие строения — будто вынуты черные колодезные дыры и на́скоро обиты доской. Строения обложили весь горизонт, выбегали навстречу, взбирались на горы, отходили вглубь и толпились тысячами. Когда подъехали ближе, у вышек выросли огромные черные космы, ветер за эти космы выдрал из колодцев огонь, от огня шарахнулись тени и стали качать фантастический вышечный город. Горело в трех местах. Даже на час загнув от Баку к Дербенту, видели зарево.
Промысла горели всегда.
Второй раз я видел Баку в 13-м*.
Несколько часов — от лекции до поезда. Меня повели смотреть город; Каспийское море, сажают бульвар, театр Маилова, Девичья башня, парапет.
— Нельзя ли на промысла? — заикнулся я.
— Бросьте! — отвечали мне. — Чего же там смотреть! Черный, грязный город. Промысла тоже — грязь да нефть. Вот разве что ночью — когда фонтаны горят…
Сейчас первый же встречный спросил:
— Вы видали промысла?
— Вы уже были в черном городе?
— Как вам нравится Разинский поселок?
— Вот побывайте на заводе Шмидта…
— Посмотрите ленинские…
И т. д., и т. д.
Весь интерес города вертится вокруг промыслов. Не только интерес добычи и прибыли, а весь интерес внимания, культуры, подъема.
Черный город.