Ну, скажите, Ку́лидж, —
разве это жизнь?
Много ль
человеку
(даже Форду)
надо?
Форд —
в мильонах фордов,
сам же Форд —
в аршин.
Мистер Форд,
для вашего,
для высохшего зада
разве мало
двух
просторнейших машин?
Лишек —
в М. К. Х.
Повесим ваш портретик.
и то бы
вылепили с вас.
Кланялись бы детки,
вас
случайно встретив.
Мистер Форд —
отдайте!
Даст он…
Черта с два!
За палаткой
мир
лежит угрюм и темен.
Вдруг
ракетой сон
звенит в унынье в это:
«Мы смело в бой пойдем
за власть советов…»
Ну, и сон приснит вам
полночь-негодяйка!
Только сон ли это?
Слишком громок сон.
Это
комсомольцы
Кемпа «Нит гедайге»
песней
заставляют
плыть в Москву Гудзон.
20/IX — Нью-Йорк.
[1925]
Домой!*
Уходите, мысли, во-свояси.
Обнимись,
души и моря глубь.
Тот,
кто постоянно ясен —
тот,
по-моему,
просто глуп.
Я в худшей каюте
из всех кают —
ногами куют.
Всю ночь,
покой потолка возмутив,
несется танец,
стонет мотив:
«Маркита,
Маркита,
Маркита моя,
зачем ты,
Маркита,
не любишь меня…»
А зачем
любить меня Марките?!
У меня
и франков даже нет.
А Маркиту
(толечко моргните!)
за̀ сто франков
препроводят в кабинет.
Небольшие деньги —
поживи для шику —
нет,
взбивая грязь вихров,
будешь всучивать ей
швейную машинку,
по стежкам
строчащую
шелка́ стихов.
Пролетарии
приходят к коммунизму
низом —
низом шахт,
серпов
и вил, —
я ж
с небес поэзии
бросаюсь в коммунизм,
потому что
нет мне
без него любви.
Все равно —
сослался сам я
или послан к маме —
слов ржавеет сталь,
чернеет баса медь.
Почему
под иностранными дождями
вымокать мне,
гнить мне
и ржаветь?
Вот лежу,
уехавший за во́ды,
ленью
еле двигаю
моей машины части.
Я себя
советским чувствую
заводом,
вырабатывающим счастье.
Не хочу,
чтоб меня, как цветочек с полян,
рвали
после служебных тя́гот.
Я хочу,
чтоб в дебатах
потел Госплан,
мне давая
задания на́ год.
Я хочу,
чтоб над мыслью
времен комиссар
с приказанием нависал.
Я хочу,
чтоб сверхставками спе́ца
получало
любовищу сердце.
Я хочу
чтоб в конце работы
запирал мои губы
замком.
Я хочу,
чтоб к штыку
приравняли перо.
С чугуном чтоб
и с выделкой стали
о работе стихов,
от Политбюро,
чтобы делал
доклады Сталин.
«Так, мол,
и так…
И до самых верхов
прошли
из рабочих нор мы:
в Союзе
Республик
пониманье стихов
выше
довоенной нормы…»
[1925]
Стихотворения, 1926
Краснодар*
Северяне вам наврали
о свирепости февральей:
про метели,
про заносы,
про мороз розовоносый.
Солнце жжет Краснодар,
словно щек краснота.
Вымыл все февраль
и вымел —
не февраль,
а прачка,
и гуляет
мостовыми
разная собачка.
Подпрыгивают фоксы —
показывают фокусы.
Кроме лапок,
вся, как вакса,
низко пузом стелется,
волочит
длинненькое тельце.
Бегут,
трусят дворняжечки —
мохнатенькие ляжечки.
лает,
взвивши нос,
на прохожих Ванечек;
пес такой
уже не пес,
это —
Легаши,
сетера́,
мопсики, этцетера́.
Даже
если
пара луж,
в лужах
сотня солнц юли́тся.
Это ж
не собачья глушь,
а собачкина столица.
[1926]
Строго воспрещается*
Погода такая,
что маю впору.
Май —
Настоящее лето.
Радуешься всему:
носильщику,
контролеру
билетов.
Руку
само
подымает перо,
и сердце
вскипает
песенным даром.
В рай
готов
Краснодара.
Тут бы
соловью-трелёру.
китайская чайница!
И вдруг
на стене:
— Задавать вопросы
контролеру
строго воспрещается! —
И сразу
камнями с ветки.
А хочется спросить:
— Ну, как дела?
Как здоровьице?
Как детки? —
Прошел я,
глаза
к земле низя́,
только подхихикнул,
ища покровительства.
а нельзя —
еще обидятся:
[1926]
Сергею Есенину*
Вы ушли,
как говорится,
в мир иной.
Летите,
в звезды врезываясь.
Ни тебе аванса,
ни пивной.
Трезвость.
Нет, Есенин,
это
не насмешка.
В горле
горе комом —
не смешок.
Вижу —
взрезанной рукой помешкав,
собственных
костей
качаете мешок.
— Прекратите!
Бросьте!
Вы в своем уме ли?
Дать,
чтоб щеки
заливал
смертельный мел?!
Вы ж
такое
загибать умели,
что другой
на свете
не умел.
Почему?
Недоуменье смяло.
Критики бормочут:
— Этому вина
то…
да сё…
а главное,
что смычки мало,
в результате
заменить бы вам
богему
классом,
класс влиял на вас,
и было б не до драк.
Ну, а класс-то
жажду
заливает квасом?
к вам приставить бы
кого из напосто̀в —
стали б
содержанием
премного одарённей.
Вы бы
в день
писали
строк по сто́,
утомительно
и длинно,
как Доронин.
А по-моему,
осуществись
такая бредь,
на себя бы
раньше наложили руки.
Лучше уж
от водки умереть,
чем от скуки!
Не откроют
нам
причин потери
ни петля,
ни ножик перочинный.
окажись
чернила в «Англетере»,
вены
не было б причины.
Подражатели обрадовались:
бис!
Над собою
расправу учинил.
Почему же
увеличивать
число самоубийств?
Лучше
увеличь
изготовление чернил!
теперь
в зубах затворится.
Тяжело
и неуместно
разводить мистерии.
У народа,
у языкотворца,
умер
И несут
стихов заупокойный лом,
с прошлых
с похорон
не переделавши почти.
В холм
тупые рифмы
загонять колом —
разве так
поэта
Вам
и памятник еще не слит, —
где он,
бронзы звон
или гранита грань? —
а к решеткам памяти
уже
понанесли
посвящений
и воспоминаний дрянь.
Ваше имя
в платочки рассоплено,
ваше слово
слюнявит Собинов
и выводит
под березкой дохлой —
«Ни слова,
о дру-уг мой,
ни вздо-о-о-о-ха.»
Эх,
поговорить бы и́наче
с этим самым
с Леонидом Лоэнгринычем!
гремящим скандалистом:
— Не позволю
и мять! —
Оглушить бы
их
трехпалым свистом
в бабушку
и в бога душу мать!
Чтобы разнеслась
бездарнейшая по́гань,
раздувая
пиджачных парусов,
чтобы
разбежался Коган,
встреченных
увеча
пиками усов.
пока что
мало поредела.
Дела много —
только поспевать.
переделав —
можно воспевать.
Это время —
трудновато для пера,
но скажите
вы,
калеки и калекши,
где,
когда,
путь,
чтобы протоптанней
и легше?
Слово —
человечьей силы.
Марш!
сзади
ядрами рвалось.
К старым дням
чтоб ветром
относило
только
путаницу волос.
Для веселия
планета наша
мало оборудована.
у грядущих дней.
В этой жизни
не трудно.
значительно трудней.
[1926]
Марксизм — оружие, огнестрельный метод. Применяй умеючи метод этот!*
Штыками
двух столетий стык
закрепляет
рабочая рать.
А некоторые
употребляют штык,
чтоб им
в зубах ковырять.
Все хорошо:
поэт поет,
занимается критикой.
У стихотворца —
корытце свое,
у критика —
свое корытико.
Но есть
не имеющие ничего,
окромя
красивого почерка.
А лезут
в книгу,
хваля
и громя
из пушки
критического очерка.
А чтоб
имелось
научное лицо
у этого
вздора злопыха́нного —
на столе
покрытый пыльцой
неразрезанный том
Плеханова.
Зазубрит фразу
(ишь, ребятье!)
и ходит за ней,
как за няней.
Бытье —
а у этого — еда и питье
определяет сознание.
Перелистывая
авторов
на букву «эл»,
фамилию
Лермонтова
встретя,
критик выясняет,
что̀ он ел
на первое
и что́ — на третье.
— Шампанское пил?
Выпивал, допустим.
Налет буржуазный густ.
А его
к маринованной капусте
доказывает
помещичий вкус.
В Лермонтове, например,
смысла
не больше,
чем огурцов в акации.
Целые
небесных светил,
и ни слова
об электрификации.
Но,
очищая ядро
от фразерских корок,
бобы —
от шелухи лиризма,
признаю,
что Лермонтов
близок и дорог
как первый
обличитель либерализма.
Массам ясно,
как ни хитри,
что, милюковски юля,
светила
у Лермонтова
ходят без ветрил,
а некоторые —
и без руля*.
Но так ли
разрабатывать
важнейшую из тем?
Индивидуализмом пичкать?
Демоны в ад,
а духи —
в эдем?
А где, я вас спрашиваю, смычка?
Довольно
этих
божественных легенд!
Любою строчкой вырванной
Лермонтов
доказывает,
что он —
к тому же
То ли дело
наш Степа
— забыл,
к сожалению,
фамилию и отчество, —
у него
в стихах
Коминтерна топот…
Вот это —
настоящее творчество!
Степа —
какого-то здания,
не ему
Степа
творит,
не затемняя сознания,
без волокиты аллитераций
и рифм.
У Степы
точек и запятых
заменяет
потому что
батрачка —
мамаша их,
а папаша —
рабочий и крестьянин сразу. —
В результате
ясней помидора
обволакивается
туманом сизым,
и эти
горы
нехитрого вздора
некоторые
называют марксизмом.
Не говорят
о веревке
в журнале повешенного
не изменить
шаблона прилежного.
Лежнев зарадуется —
«он про Вешнева».
Вешнев
— «он про Лежнева».
19/IV-26 г.
Первомайское поздравление*
Товарищ солнце, — не щерься и не я́щерься! — Вели облакам своротить с пути! — Сегодняшний праздник — праздник трудящихся, — и нечего саботажничать: взойди и свети!
Тысячи лозунгов, знаменами изо́ранных, — зовут к борьбе за счастье людей, — а кругом пока — толпа беспризорных. — Что несправедливей, злей и лютей?!
Смотри: над нами красные шелка — словами бессеребряными затканы, — а у скольких еще бока кошелька — оттопыриваются взятками?
Подняв надзнаменных звезд рогулины, — сегодня по праву стойте и ходи́те! — А мало ли буден у нас про гулено? — Мало простоено? Сколько хотите!
Наводненье видели? В стены домьи — бьется льдина, мокра и остра. — Вот точно так режим экономии — распирает у нас половодье растрат.
Товарищ солнце, скажем просто: — дыр и прорех у нас до черта. — Рядом с делами огромного роста — целая коллекция прорв и недочетов.
Солнце, и в будни лезь из-за леса, — жги и не пяться на попятный! — Выжжем, выжжем каленым железом — эти язвы и грязные пятна!
А что же о мае, поэтами опетом? — Разве п-е-р-в-о-г-о такими поздравлениями бодря́т? — А по-моему: во-первых, подумаем об этом, — если есть свободные три дня подряд.
[1926]
Четырехэтажная халтура*
В центре мира
стоит Гиз —
оправдывает штаты служебный раж.
Чтоб книгу
зубами грыз,
наворачивается
миллионный тираж.
тысячеглазого треста
блестит
электричеством ровным.
Вшивают
в Маркса
Аверченковы листы,
выписывают гонорары Цицеронам.
Готово.
А зав
упрется назавтра
в заглавие,
как в забор дышлом.
сброшировано
12 авторов!
— Как же это, родимые, вышло?? —
подвалов
тиражом беля,
залегает знание —
и лишь
бегает
по книжным штабеля́м
жирная провинциалка —
мышь.
А читатели
сидят
в своей уездной яме,
иностранным упиваются,
мозги щадя.
В Африки
вослед за Бенуя́ми
улетают
на своих жилплощадях.
Званье
— «пролетарские» —
нося как эполеты,
без ошибок
с Пушкина
списав про вёсны,
выступают
пролетарские поэты,
развернув
рулоны строф повёрстных.
Чем вы — пролетарий,
уважаемый поэт?
Вы
с богемой слились
9 лет назад.
Ну, скажите,
уважаемый пролет, —
вы давно
динаму
видели в глаза?
— Извините
нас,
сермяжных,
за стишонок неудачненький.
Не хотите
под гармошку поплясать ли? —
Это,
в лапти нарядившись,
выступают дачники
под заглавием
— крестьянские писатели.
О, сколько нуди такой городимо,
от которой
мухи падают замертво!
Чего только стоит
один Радимов
с греко-рязанским своим гекзаметром!
Разлунивши
лысины лачки́,
убежденно
взявши
ручку в ручки,
бороденок
теребя пучки,
честно
пишут про Октябрь
попутчики.
Раньше
маленьким казался и Лесков —
рядышком с Толстым
почти не виден.
Ну, скажите мне,
в те недели
был бы виден Лидин?!
— На Руси
одно веселье —
пити… —
А к питью
подай краюху
и кусочек сыру.
И орут писатели
до хрипоты
о быте,
увлекаясь
бытом
госиздатовских кассиров.
Варят чепуху
под клубы
трубочного дыма —
всякую уху
сожрет
читатель-Фока.
А неписанная жизнь
проходит
мимо
улицею фыркающих о́кон.
А вокруг
скачут критики
в мыле и пене:
— Здорово пишут писатели, братцы!
— Гений-Казин,
Санников-гений…
Все замечательно!
Рады стараться! —
С молотка
литература пущена.
Где вы,
сеятели правды
или звезд сиятели?
Лишь в четыре этажа халтурщина:
Гиза,
читаки
и писателя.
стала
гол
литературы ствол.
Чтобы стать
поэту крепкой веткой —
выкрепите мастерство!
[1926]
Английскому рабочему*
Вокзал оцепенел,
онемевает док.
Посты полиции,
заводчикам в угоду.
От каждой буквы
замиранья холодок,
семнадцатого года.
стальные шеи своротили.
Слушают.
Слушают,
что́ из-за Ламанша.
Сломят?
Сдадут?
Предадут?
Или
красным флагом нам замашут?
Слышу.
Слышу
грузовозов храп…
Лязг оружия…
Цоканье шпор…
Это в док
идут штрейкбрехера.
Море,
им в морду
выплесни шторм!
Слышу,
шлепает дворцовая челядь.
К Болдуину,
не вяжущему лык,
сэр Макдональд
пошел церетелить.
прибей соглашательский язык!
Слышу —
плач промелькнул мелько́м.
к забастовщикам
теки молоком!
Камни,
обратитесь в румяные хлеба!
Радио стало.
Забастовала высь.
Пусто, —
ни слова, —
не гони!
Земля, — остановись!
Дай удержаться,
дай устоять.
вам
из соглашательской опеки,
чтоб вам
а не мерцать —
вам наш привет
и наши копейки,
наши руки
и наши сердца.
Нам
чужды
политиков шарады, —
большевикам
не надо аллегорий.
Ваша радость —
наша радость,
боль —
это наша боль
и горе.
Мне бы
да птичью должность.
Я бы в Лондон.
Целые пять,
пять миллионов
— простите за восторженность! —
взял бы,
обнял
и стал целовать.
[1926]
Разговор с фининспектором о поэзии*
Гражданин фининспектор!
Простите за беспокойство.
Спасибо…
не тревожтесь…
я постою…
У меня к вам
деликатного свойства:
о месте
поэта
в рабочем строю.
В ряду
имеющих
лабазы и угодья
и я обложен
и должен караться.
Вы требуете
с меня
за неподачу деклараций.
Труд мой
любому
труду
родствен.
Взгляните —
сколько я потерял,
какие
в моем производстве
и сколько тратится
на материал.
Вам,
конечно, известно
явление «рифмы».
Скажем,
окончилась словом
«отца»,
и тогда
через строчку,
слога повторив, мы
ставим
какое-нибудь:
ламцадрица-ца́.
Говоря по-вашему,
рифма —
вот распоряжение.
И ищешь
мелочишку суффиксов и флексий
в пустующей кассе
склонений
и спряжений.
Начнешь это
в строчку всовывать,
а оно не лезет —
нажал и сломал.
Гражданин фининспектор,
честное слово,
поэту
в копеечку влетают слова.
Говоря по-нашему,
рифма —
Бочка с динамитом.
Строчка —
Строка додымит,
взрывается строчка, —
и город
на воздух
строфой летит.
Где найдешь,
рифмы,
небывалых рифм
только и остался
что в Венецуэле.
И тянет
меня
в холода и в зной.
Бросаюсь,
опутан в авансы и в займы я.
учтите билет проездной!
— Поэзия
— вся! —
езда в незнаемое.
Поэзия —
та же добыча радия.
в год труды.
Изводишь
единого слова ради
тысячи тонн
словесной руды.
Но как
испепеляюще
слов этих жжение
с тлением
слова-сырца.
Эти слова
приводят в движение
тысячи лет
миллионов сердца.
различны поэтов сорта.
У скольких поэтов
легкость руки!
Тянет,
как фокусник,
строчку изо рта
и у себя
и у других.
Что говорить
о лирических кастратах?!
Строчку
чужую
вставит — и рад.
Это
обычное
среди охвативших страну растрат.
Эти
стихи и оды,
в аплодисментах
ревомые ревмя,
войдут
в историю
как накладные расходы
на сделанное
нами —
двумя или тремя.
Пуд,
как говорится,
соли столовой
съешь
и сотней папирос клуби,
чтобы
драгоценное слово
из артезианских
людских глубин.
И сразу
ниже
налога рост.
Скиньте
с обложенья
нуля колесо!
сотня папирос,
В вашей анкете
вопросов масса:
— Были выезды?
Или выездов нет? —
А что,
если я
десяток пегасов
загнал
за последние
15 лет?!
У вас —
в мое положение войдите —
про слуг
с этого угла.
А что,
если я
народа водитель
и одновреме́нно —
гласит
из слова из нашего,
а мы,
пролетарии,
двигатели пера.
Машину
души
с годами изнашиваешь.
Говорят:
— в архив,
исписался,
пора! —
Все меньше любится,
все меньше дерзается,
и лоб мой
с разбега круши́т.
Приходит
страшнейшая из амортизаций —
сердца и души.
И когда
это солнце
разжиревшим боровом
взойдет
над грядущим
без нищих и калек, —
я
уже
сгнию,
умерший под забором,
с десятком
моих коллег.
Подведите
мой
Я утверждаю
и — знаю — не налгу:
на фоне
сегодняшних
дельцов и пролаз
я буду
— один! —
в непролазном долгу.
Долг наш —
медногорлой сиреной
в тумане мещанья,
у бурь в кипеньи.
должник вселенной,
платящий
на го̀ре
проценты
и пени,
Я
в долгу
перед Бродвейской лампионией,
перед вами,
багдадские небеса,
перед Красной Армией,
перед вишнями Японии —
перед всем,
про что
не успел написать.
А зачем
эта шапка Сене?
Чтобы — целься рифмой
и ритмом ярись?
Слово поэта —
ваше воскресение,
ваше бессмертие,
Через столетья
в бумажной раме
возьми строку
и время верни!
И встанет
с фининспекторами,
с блеском чудес
и с вонью чернил.
Сегодняшних дней убежденный житель,
выправьте
в энкапеэс
на бессмертье билет
и, высчитав
действие стихов,
разложите
заработок мой
на триста лет!
Но сила поэта
не только в этом,
что, вас
вспоминая,
в грядущем икнут.
Нет!
И сегодня
рифма поэта —
и лозунг,
и штык,
и кнут.
Гражданин фининспектор,
я выплачу пять,
все
нули
у цифры скрестя!
Я
по праву
требую пядь
в ряду
беднейших
рабочих и крестьян.
А если
вам кажется,
что всего дело́в —
это пользоваться
чужими словесами,
то вот вам,
товарищи,
мое стило́,
и можете
сами!
[1926]
Московский Китай*
Чжан Цзо-лин
да У Пей-фу
да Суй да Фуй —
разбирайся,
от усилий в мыле!
попробуй
расшифруй
путаницу
раскитаенных фамилий!
* * *
Эта жизнь
отплыла сновиденьем,
здесь же —
только звезды
поутру утрут —
дым
уже
встает над заведением:
Китаец не рыбка,
не воробей на воротах,
«шибака»
ему работать.
Что несет их
к синькам
и крахмалам,
за 6 тысяч верст
кидает?
Там
земля плохая?
Рису, что ли, мало?
Или
для мытья
в