и нощно.
То шел Петлюра
в батарейных грома̀х,
то плетью свистела махновщина.
Еще и подвал
от слезы не высох, —
они выползали,
оставив нору́.
И было
в ихних Мюр-Мерилизах
гнилых сельдей
на неполный рубль.
И снова
смрад местечковых ям
да крови несмытой красная медь.
И голод
в ухо орал:
— Земля!
или смерть! —
Ни моря нет,
ни куста,
ни селеньица,
худшее из худших мест на Руси —
куда пришли поселенцы,
палаткой взвив
паруса парусин.
Эту пустыню
в усердии рьяном
какая жрала саранча?!
Солончаки сменялись бурьяном,
и снова
шел солончак.
Кто смерит
каторгу их труда?!
и любая труба,
и всякая капля воды.
А нынче
течет ручьева́я лазурь;
и пота рабочего
уже
перелился в лозу́,
и сочной гроздью
повис виноград.
Люди работы
выглядят ровно:
взгляни
на еврея,
землей полированного.
делом растут
коммуны слова:
узнай —
хоть раз из семи,
из этих двух —
из славян,
который из них —
семит.
Не нам
со зверьими сплетнями знаться.
И сердце
откроем
во имя
жизни без наций —
грядущей жизни
без нищих
и войн!
[1926]
О том, как некоторые втирают очки товарищам, имеющим циковские значки*
1
Двое.
В петлицах краснеют флажки.
К дверям учрежденья направляют
шажки…
Душой — херувим,
ангел с лица,
перед ними
открыл швейцар.
Не сняв улыбки с прелестного ротика,
ботики снял
и пылинки с ботиков.
ни имя не спросим,
ни пропуска! —
И рот не успели открыть,
а справа
принес секретарь
полдюжины справок.
И рта закрыть не успели,
а слева
несет резолюцию
какая-то дева…
Где?
Какая очередь?
Очередь —
воробьиного носа короче.
Ни чином своим не гордясь,
ни окладом —
принял
обоих
зав
без доклада…
Идут обратно —
как брат
любимому брату, рад…
И даже
котенок,
сидящий на папке,
с приветом
поднял
передние лапки.
Идут, улыбаясь,
хвалить не ленятся:
— Рай земной,
а не учрежденьице! —
Ушли.
У зава
восторг на физии:
— Ура!
Пронесло.
Не будет ревизии!.. —
2
дома оставив флажки,
опять направляют шажки.
горделиво лается:
— Ишь, шпана.
А тоже — шляется!.. —
С черного хода
дверь узка.
Орет какой-то:
— Предъявь пропуска! —
А очередь!
Мерь километром.
Куда!
Раз шесть
окружила дом,
как удав.
величественней Сухаревой башни,
телефонит знакомой барышне…
Вчерашняя дева
сидит
и пудрит
веснушчатый нос…
У завовской двери
драконом-гадом
некто шипит:
— Нельзя без доклада! —
Двое сидят,
ковыряют в носу…
И только
уже в четвертом часу
закрыли дверь
и орут из-за дверок:
— Приходите
после дождика в четверг! —
У кошки —
и то тигрячий вид:
когти
вцарапать в глаза норовит…
В раздумье
оба
обратно катятся:
— За день всего —
и так обюрократиться?! —
А в щель
вдогонку брошен:
на двух человек
полторы галоши.
* * *
Нету места сомнениям шатким.
Чтоб не пасся
коровой на лужку,
или бюрократам
дать по шапке,
или
каждому гражданину
дать по флажку!
[1926]
Наш паровоз, стрелой лети*
С белым букетом
из дымных роз
бежит паровоз,
летит паровоз…
За паровозом —
толпой вагончик.
Начни считать —
и брось, не кончив!
Вагоны красные,
как раки сва̀ренные,
и все гружённые,
и все товарные…
Приветно машет
вослед рука:
Не сходит радость
со встречных рож:
К вокзалу главному
за пудом пуд
в сохранной целости
привез маршрут…
Два человечика,
топыря пузо,
с одной квитанцией
пришли за грузом:
— Подать три тысячи четыре места:
«Отчет
Урало-металло-треста!» —
С усердьем тратя
избыток си́лищи,
за носильщиком
потел носильщик…
Несут гроссбух,
приличный том,
весом
в двухэтажный дом.
Потом притащили,
как — неведомо,
в два километра! —
Кипы
обиты в железные планки:
это расписки,
анкеты, бланки…
гнулись
от ящика следующего,
таща
фотографии
с их заведующего.
В дальнейшем
не менее тру́дненько:
Профили,
фасы
ответсотрудников.
И тут же
в трехтонки
сыпались прямо
за диаграммою диаграмма.
Глядя на это,
высказал мысль
не особенно личную:
— Должно,
с Ленинграда
везут
с библиотекой Публичною. —
Пыхтит вокзал,
как самовар на кухне:
— Эй, отчетность, гроссбухнем!
Волокитушка сама пойдет!
Попишем,
подпишем,
гроссбухнем! —
* * *
Свезли,
сложили.
Готово.
Есть!
надежней любого щита.
Такое
никому не прочесть,
никому
никогда не просчитать.
Предлагаю:
— не вижу выхода иного —
и писаное и пишущих
по тундре и по́ лесу
послать поближе
к Северному полюсу…
Пускай на досуге,
без спешки и лени,
арифметике
по отчетам
учат тюленей!
[1926]
Рождественские пожелания и подарки*
Лучше
мысль о елках
навсегда оставь.
Елки пусть растут
за линией застав.
Купишь елку,
так и то
нету, которая красива,
а оставшуюся
после вычески лесных массивов.
Что за радость?
Почему я с елками пристал?
Мой ответ
недолог:
из-за сомнительного рождества Христа
миллионы истреблять
рожденных елок.
Формулирую, все вопросы разбив
(отцепись, сомненья клещ!):
Христос — миф,
а елка —
вещь.
А чтоб зря
рождество не пропадало —
для каждого
подумал про подарок.
1. Англии
Хочу,
чтоб в одну
коммунистическую руку
сложили
рабочих
разрозненные руки.
Рабочим —
миллионы стойких Куков,
буржуям —
2. Китаю
От сердца от всего,
от самого до́нца,
хочу,
чтоб взвился
свободными
14 кантонцев
и, кстати,
одного
арестованного Чжан Цзо-лина.
3. Двум министрам
Куски закусок,
ви́на и пена.
Ешь весело!
Закусывай рьяно! —
Пока
Бриан
не сожрет Чемберлена,
а Чемберлен
сожрет Бриана.
4. СССР
Каждой республике —
три Волховстроя,
втрое дешевые,
мощные втрое.
Чтоб каждой реки
любая вода
миллионы вольт
несла в провода.
Чтоб новую волю
время вложило
в жилы железа
и наши жилы.
Пусть
хоть лампой будет пробита
нашего
грязного быта.
5. Буржую
(Разумеется) — ствол.
Из ствола — кол.
Попробуй, мол,
кто крепче и дольше проживет —
кол
или живот.
6
И, наконец,
БЮРОКРАТАМ —
елочную хвою.
Пусть их
сидят на иголках
и воют.
Меньше
будут
на заседаниях тратиться,
и много труднее —
[1926]
Наше новогодие*
«Новый год!»
Для других это просто:
о стакан
стаканом бряк!
А для нас
новогодие —
к празднованию
Октября.
Мы
лета́
исчисляем снова —
не христовый считаем род.
Мы
не знаем «двадцать седьмого»,
мы
десятый приветствуем год.
Наших дней
значенью
и смыслу
Серых дней
обыдённые числа,
на десятый
стройтесь
Скоро
всем
нам
счет предъявят:
дни свои
ерундой не мельча,
кто
и как
в обыдённой яви
воплотил
слова Ильича?
Что в селе?
Навоз
и скрипучий воз?
коркою вычерствел?
Есть ли там
уже
миллионы звезд,
расцветающие в электричестве?
Не купая
в прошедшем взора,
не питаясь
зрелищем древним,
кто и нынче
послал ревизоров
по советским
Марьям Андревнам?
Нам
не словом крепка́ и люба́
(сдашь без хлеба,
как ни крепися!).
У крестьян
уже
готовы хлеба́
всем,
кто переписью переписан?
годочков этак на́ сто,
как дым клубимый,
чтоб стихом таким
и хвастать
перед временем,
перед республикой,
перед любимой.
Пусть гремят
барабаны поступи
от земли
к голубому своду.
Занимайте дни эти —
подступы
к нашему десятому году!
из края в край растянем.
Все,
в любой работе
и чине,
рабочие и драмщики,
стихачи и крестьяне,
готовьтесь
к десятой годовщине!
Всё, что красит
и радует,
всё —
и слова,
и восторг,
и погоду —
всё
к десятому припасем,
к наступающему году.
[1926]
Что делать?*
Если хочешь,
забыв
и скуку и лень,
узнать сам,
что делается на земле
и что грохочет по небесам;
если хочешь знать,
как борются и боролись —
про борьбу людей
и работу машин,
про езду в Китай
и на Северный полюс,
почему
на метр
переменили аршин, —
не стала дурна́,
ерундой не заносило —
подписывайся
и читай журнал
[1926]
Очерки, вторая половина 1925 и 1926
Мое открытие Америки*
Мексика
Два слова. Моя последняя дорога* — Москва, Кенигсберг (воздух), Берлин, Париж, Сен-Назер, Жижон, Сантандер, Мыс-ла-Коронь (Испания), Гавана (остров Куба), Вера Круц, Мехико-сити, Ларедо (Мексика), Нью-Йорк, Чикаго, Филадельфия, Детройт, Питсбург, Кливленд (Северо-Американские Соединенные Штаты), Гавр, Париж, Берлин, Рига, Москва.
Мне необходимо ездить. Обращение с живыми вещами почти заменяет мне чтение книг.
Езда хватает сегодняшнего читателя. Вместо выдуманных интересностей о скучных вещах, образов и метафор — вещи, интересные сами по себе.
Я жил чересчур мало, чтобы выписать правильно и подробно частности.
Я жил достаточно мало, чтобы верно дать общее.
18 дней океана. Океан — дело воображения. И на море не видно берегов, и на море волны больше, чем нужны в домашнем обиходе, и на море не знаешь, что под тобой.
Но только воображение, что справа нет земли до полюса и что слева нет земли до полюса, впереди совсем новый, второй свет, а под тобой, быть может, Атлантида*, — только это воображение есть Атлантический океан. Спокойный океан скучен. 18 дней мы ползем, как муха по зеркалу. Хорошо поставленное зрелище было только один раз; уже на обратном пути из Нью-Йорка в Гавр. Сплошной ливень вспенил белый океан, белым заштриховал небо, сшил белыми нитками небо и воду. Потом была радуга. Радуга отразилась, замкнулась в океане, — и мы, как циркачи, бросались в радужный обруч. Потом — опять пловучие губки, летучие рыбки, летучие рыбки и опять пловучие губки Сарагоссова моря, а в редкие торжественные случаи — фонтаны китов. И все время надоедающая (даже до тошноты) вода и вода.
Океан надоедает, а без него скушно.
Потом уже долго-долго надо, чтобы гремела вода, чтоб успокаивающе шумела машина, чтоб в такт позванивали медяшки люков.
Пароход «Эспань» 14 000 тонн. Пароход маленький, вроде нашего «ГУМ’а». Три класса, две трубы, одно кино, кафе-столовая, библиотека, концертный зал и газета.
Газета «Атлантик». Впрочем, паршивая. На первой странице великие люди: Балиев да Шаляпин*, в тексте описание отелей (материал, очевидно, заготовленный на берегу) да жиденький столбец новостей — сегодняшнее меню и последнее радио, вроде: «В Марокко все* спокойно».
Палуба разукрашена разноцветными фонариками, и всю ночь танцует первый класс с капитанами. Всю ночь наяривает джаз:
Маркита,
Маркита,
Маркита моя!
Зачем ты,
Маркита,
не любишь меня…
Классы — самые настоящие. В первом — купцы, фабриканты шляп и воротничков, тузы искусства и монашенки. Люди странные: турки по национальности, говорят только по-английски, живут всегда в Мексике, — представители французских фирм с парагвайскими и аргентинскими паспортами. Это — сегодняшние колонизаторы, мексиканские штучки. Как раньше за грошовые побрякушки спутники и потомки Колумба обирали индейцев, так сейчас за красный галстук, приобщающий негра к европейской цивилизации, на гаванских плантациях сгибают в три погибели краснокожих. Держатся обособленно. В третий и во второй идут только если за хорошенькими девочками. Второй класс — мелкие коммивояжеры*, начинающие искусство и стукающая по ремингтонам* интеллигенция. Всегда незаметно от боцманов, бочком втираются в палубы первого класса. Станут и стоят, — дескать, чем же я от вас отличаюсь: воротнички на мне те же, манжеты тоже. Но их отличают и почти вежливо просят уйти к себе. Третий — начинка трюмов. Ищущие работы из Одесс всего света — боксеры, сыщики, негры.
Сами наверх не суются. У заходящих с других классов спрашивают с угрюмой завистью: «Вы с преферанса?» Отсюда подымаются спертый запашище пота и сапожищ, кислая вонь просушиваемых пеленок, скрип гамаков и походных кроватей, облепивших всю палубу, зарезанный рев детей и шепот почти по-русски урезонивающих матерей: «Уймись, ты, киса̀нка моя, заплака̀нная».
Первый класс играет в покер* и маджонг*, второй — в шашки и на гитаре, третий — заворачивает руку за спину, закрывает глаза, сзади хлопают изо всех сил по ладони, — надо угадать, кто хлопнул из всей гурьбы, и узнанный заменяет избиваемого. Советую вузовцам испробовать эту испанскую игру.
Первый класс тошнит куда хочет, второй — на третий, а третий — сам на себя.
Событий никаких.
Ходит телеграфист, орет о встречных пароходах. Можете отправить радио в Европу.
А заведующий библиотекой, ввиду малого спроса на книги, занят и другими делами: разносит бумажку с десятью цифрами. Внеси 10 франков и запиши фамилию; если цифра пройденных миль окончится на твою — получай 100 франков из этого морского тотализатора*.
Мое незнание языка и молчание было истолковано как молчание дипломатическое, и один из купцов, встречая меня, всегда для поддержки знакомства с высоким пассажиром почему-то орал: «Хорош Плевна*» — два слова, заученные им от еврейской девочки с третьей палубы.
Накануне приезда в Гавану* пароход оживился. Была дана «Томбола» — морской благотворительный праздник в пользу детей погибших моряков.
Первый класс устроил лотерею, пил шампанское, склонял имя купца Макстона, пожертвовавшего 2000 франков, — имя это было вывешено на доске объявлений, а грудь Макстона под общие аплодисменты украшена трехцветной лентой с его, Макстоновой фамилией, тисненной золотом.
Третий тоже устроил праздник. Но медяки, кидаемые первым и вторым в шляпы, третий собирал в свою пользу.
Главный номер — бокс. Очевидно, для любящих этот спорт англичан и американцев. Боксировать никто не умел. Противно — бьют морду в жару. В первой паре пароходный кок — голый, щуплый, волосатый француз в черных дырявых носках на голую ногу.
Кока били долго. Минут пять он держался от умения и еще минут двадцать из самолюбия, а потом взмолился, опустил руки и ушел, выплевывая кровь и зубы.
Во второй паре дрался дурак-болгарин, хвастливо открывавший грудь, — с американцем-сыщиком. Сыщика, профессионального боксера, разбирал смех, — он размахнулся, но от смеха и удивления не попал, а сломал собственную руку, плохо сросшуюся после войны.
Вечером ходил арбитр и собирал деньги на поломанного сыщика. Всем объявлялось