кричит мне: «Эй, любезный, ты не слесарь ли?» — «Слесарь», — отвечаю. Позвали меня замок в письменном столе исправить. Попал я в роскошный кабинет, везде позолота, картины. Поработал я, сделал, что надо, и выносит мне барыня рубль. Я беру деньги и вдруг вижу на столбике, на колонке, мраморную головку. Сначала обмер, сам не зная почему, всматриваюсь и верить не могу: Нина!
Говорю вам, милостивый государь, что Нину я забыл совсем и тут-то именно впервые это и понял; понял, что забыл ее. Смотрю, сам дрожу и спрашиваю: «Позвольте узнать, сударыня, что это за головка?» — «А это, — отвечает она, — очень дорогая вещь, пятьсот лет назад сделана, в XV веке». Имя художника назвала — я не разобрал, сказала, что муж вывез эту головку из Италии и что через то целая дипломатическая переписка возникла между итальянским и русским кабинетами. «А что, — спрашивает меня барыня, — или вам понравилось? Какой у вас, однако, современный вкус! Ведь уши, — говорит, — не на месте, нос неправилен…» — и пошла и пошла!
Выбежал я оттуда, как в чаду. Это не сходство было, а просто портрет, даже больше — какое-то воссоздание жизни в мраморе. Скажите мне, каким чудом художник в XV столетии мог сделать те самые маленькие, криво посаженные ушки, которые я так знал, те самые чуть-чуть раскосые глаза, неправильный нос и длинный наклоненный лоб, из чего неожиданно получалось самое прекрасное, самое пленительное женское лицо? Каким чудом две одинаковые женщины могли жить — одна в XV веке, другая в наши дни? А что та, с которой делалась головка, была именно одинакова, тождественна с Ниной, не только лицом, но и характером, и душой, я не мог сомневаться.
Этот день изменил всю мою жизнь. Я понял и всю низость своего поведения в прошлом, и всю глубину своего падения. Я понял Нину как ангела, посланного мне судьбой, которого я не признал. Вернуть прошлое невозможно. Но я с жадностью стал собирать воспоминания о Нине, как подбирают черепки от разбившейся драгоценной вазы. Как мало их было! Сколько я ни старался, я не мог составить ничего целого. Все были осколки, обломки. Но как ликовал я, когда мне удавалось обрести в своей душе что-нибудь новое. Задумавшись и вспоминая, я проводил целые часы; надо мной смеялись, а я был счастлив. Я стар, мне поздно начинать жизнь сызнова, но я еще могу очистить свою душу от пошлых дум, от злобы на людей и от ропота на Создателя. В воспоминаниях о Нине я находил это очищение.
Страстно мне хотелось посмотреть на статую еще раз. Я бродил целые вечера около дома, где она стояла, стараясь увидать мраморную головку, но она была далеко от окон. Я проводил ночи перед домом. Я узнал всех живущих в нем, расположение комнат, завел знакомство с прислугой. Летом владельцы уехали на дачу. И я уже не мог более бороться с своим желанием. Мне казалось, что, взглянув еще раз на мраморную Нину, я сразу вспомню все, до конца. Это было бы для меня последним блаженством. И я решился на то, за что меня судили. Вы знаете, что мне не удалось. Моня схватили еще в передней. На суде выяснилось, что я был в комнатах под видом слесаря, что меня не раз замечали подле дома… Я был нищий, я взломал замки… Впрочем, история кончена, милостивый государь!
— Но мы подадим апелляцию, — сказал я, — вас оправдают.
— К чему? — возразил старик. — Никого мое осуждение не опечалит и не обесчестит, а не все ли равно, где я буду думать о Нине — в ночлежном доме или в тюрьме?
Я не нашелся, что ответить, но старик вдруг поднял на меня свои странные выцветшие глаза и продолжал:
— Одно меня смущает. Что, если Нины никогда не было, а мой бедный ум, ослабев от алкоголя, выдумал всю историю этой любви, когда я смотрел на мраморную головку?
Н. И. ПЕТРОВСКАЯ
Мое счастье было кратко. Я принял его как чудесный неожиданный дар, и оно покинуло меня, еще юное, живое, навсегда озарив мои дни.
С этой женщиной, о которой я говорю, мы встречались в продолжение двух лет.
Иногда я видел ее мужа — всегда мрачного молчаливого человека. Иногда слышал какие-то странные рассказы о их жизни, но, встречаясь, не замечал ее глаз, быстро забывал лицо и никогда не предчувствовал нашей любви.
Началось это на каком-то ужине в ресторане, куда мы оба попали случайно.
За столом оказались рядом. Почему? Я никого не просил об этом.
Долго не замечали друг друга.
Потом говорили о чем-то пустом, обоим ненужном, и она скучала.
Вокруг было шумно, но не весело. Пели цыгане. Ночь проходила незначительно, плоско, подобная многим, о которых так легко забываешь наутро.
Но я замечал: особая грусть в какой-то час всегда опускается над рестораном.
Может быть, это только утомление, ядовитый звон отравленной крови, которая хочет под утро покоя, а может быть, что-то иное, всегда сторожащее за сознаньем, говорит людям: вы хотели забыть… но я здесь. Я всегда с вами, я вес вижу!.. Не знаю, что это, — ио этот час отмечаю всегда.
Тогда усталая певица с слишком подведенными глазами непременно ноет какой-нибудь надрывающий избитый романс.
Тогда женщины со странной дрожью в пальцах отвечают на ваше пожатье, и в глазах их вспыхивает печально-нежный растроганный блеск.
Они шепчут вам ночные лживые слова, над которыми вы безжалостно смеетесь наутро.
Но здесь, под безвкусно яркой люстрой, на мягких захватанных диванах готовы дать самое безумное обещание.
У той, что сидела рядом, было неподвижно спокойное лицо. В первый раз я заметил ее глаза. Так смотрят маньяки — упорно, долго, в одну точку.
— О чем вы думаете? — спросил я с любопытством.
Она взглянула и улыбнулась — грустно, красиво.
— Я думаю о любви, — ответила она просто. — Всегда о любви. Смотрю в глаза, угадываю темные тайны душ, слушаю мелодии голосов и все спрашиваю — не здесь ли?
— Кто? — спросил я, не понимая.
— Любовь.
Тогда я засмеялся и сказал:
— Посмотрите так и на меня. Может быть, здесь? Она посмотрела. Внимательно, вдумчиво, строго, точно не слыша шутки, и ответила:
— Может быть. Трудно угадать, кого уже отметила любовь.
Из-за стола вставали. Электричество погасло. Принесли свечи. Красные стены кабинета потускнели. На столе апельсинные корки и недопитые стаканы. У женщин смятые прически, под глазами синие тени.
Поздно. Но отчего мне так не хочется прощаться?
— Мы вместе? — спросил я несмело.
— Да.
И вот на рассвете по синим оснеженным аллеям мы ехали вместе. Она мне казалась прекрасной. Я держал ее руки и восторженно смотрел в лицо.
— Может быть, здесь?.. — спрашивал, сжимая ее пальцы.
— Может быть, — отвечала она просто. И лицо у нее было чуть-чуть грустное, чистое и покорное, как у монахини.
Я проводил ее до подъезда. Звонили к заутрени. Улицы были пусты и белы. Холодная утренняя грусть сжимала сердце.
— Придете? — спросил я робко.
И голосом ясным, торжественно простым, от которого рассеялось последнее впечатление случайности этой ночи, она сказала:
— Приду.
Так это началось.
Она пришла вечером, на другой день. Все было так просто. Светила луна. Перекладины рам черными крестами лежали на полу. Все та же моя комната, каждый уголок которой я знаю наизусть. Но в нее уже вошло что-то новое, тревожное. Тайна чужой неизвестной души.
— Кто вы? Откуда вы? Почему я не знаю о вас ничего?
И она ответила:
— Не нужно спрашивать. Все внешнее обычно до тоски, и оно, как всегда, ложь. А правду я уже сказала. Я бродяга, скитаюсь по душам и все жду встречи с той любовью, что вижу только во сне.
— Какая же она, эта любовь? — спросил я, и у меня дрожали губы. Она наклонилась. Близко. Я видел странные, сосредоточенно блестящие глаза. Такого выражения я не видал уже после ни у кого, никогда, всю жизнь.
— Моя любовь то, что называют «безумием». Это бездонная радость и вечное страдание. Когда она придет, как огненный вихрь, она сметет все то, что называется «жизнью». В ней утонет все маленькое, расчетливое, трусливое, чем губим мы дни. Тогда самый ничтожный станет богом и поймет навсегда великое незнакомое слово «беспредельность».
Я встал перед ней на колени и ответил:
— Та любовь, о которой ты говоришь, — чудо, и я чувствую — оно уже коснулось моей души. Вот я перед тобой. Возьми меня, веди, учи.
Ее глаза широко раскрылись и загорелись, как огромные, черные камни. Губы изогнулись в истомленно жадной улыбке, точно хотела она выпить, как острое душистое вино, всю мою душу, весь трепет первой мучительной страсти.
Такая была наша первая ночь.
Я не знал ее жизни.
На рассвете провожал до подъезда. Грубо хлопала дверь. Замирали шаги, и я оставался один. Помню, еще подолгу стоял под фонарем. Изумленный, выхваченный из обычного строя чувств. Точно хотелось проснуться, но не мог.
Она приходила. Я запирал двери и тушил огни. Исчезала комната. Становился далеким и чуждым весь мир.
— Тот ли я, кого ты ждала? Та ли это любовь? — спрашивал я с тоской. — Видишь, я весь твой. Без тебя нет ни жизни, ни чувств, ни желаний.
С белых подушек смотрели неподвижные, жадные глаза, и в темной комнате, далекой миру, звучали безумные, странные речи:
— Так, так нужно. Говори, не умолкай. Ты чувствуешь, как в твою душу вонзается что-то острое, режущее, как нож? Ты хочешь умереть? Вот здесь, сейчас, рядом со мной?
И смеялась тихо и жутко:
Так прошло много дней. В них утонуло прошлое и закрылось туманом будущее. Может быть, это длилось бы бесконечно. Может быть…
Но я не сумел… Захотелось чего-то прочного, на долгие дни. Душа не выдержала остро-блаженных мук, и я сказал ей однажды:
— Останься со мной навсегда, будь моей женой.
Как в первую ночь, мы сидели на диване, не расплетая рук, а перекладины рам крестами лежали на светлом полу.
Я сказал, и стало страшно тихо. И мне показалось, что кто-то прошел по коридору и встал у дверей.
И вдруг разорвалась пелена жуткой тишины. Я услышал множество звуков, которых при ней не замечал никогда.
За окном скрипели полозья саней. Из умывальника с ритмическим стуком падали редкие капли. За книжным шкафом, шурша обоями, скреблась мышь.
Она освободила руки и отодвинулась. В светлой полосе фонаря я увидел ее лицо, и оно было такое, как в первый вечер — чуть-чуть грустное, строгое, покорное, как у монахини.
— Теперь я уйду, — сказала она спокойно. — Этого