вдохновительницы только для самой интимной, сердечной жизни.
Она не была даже на открытии выставки и только из газетных заметок да рассказов самого Рындина знала об «их» торжестве. Она отправилась посмотреть на свой портрет лишь через три-четыре дня утром, чтобы было меньше публики. Но кое-какой народ все-таки был. Феофания Яковлевна села на стул у окна, спиной к свету, и долго смотрела, будто в первый раз видела эту даму, за которой так хотелось бы увидеть распущенным зонтик «винной гущи», с удивлением и восторгом узнавая в ней себя. Фанни блаженно размечталась, как вдруг ее вернули к действительности чьи-то голоса. Перед картиной стояли молодой человек и дама или барышня. Сидевшей они, по-видимому, не замечали. Господин говорил:
— Великолепно!
А дама ему отвечала:
— Картина, безусловно, прекрасна, но какая противная изображена особа, вульгарная кривляка. Она воображает, что тут есть усталая чувственность, загадочность, демонизм! Ничего подобного: одна поза. Вы думаете, я не знаю всех этих устарелых штучек? Отлично знаю! Им — грошь цена.
— Вы — строгая! Может быть, на самом деле эта дама совсем не такая, как вы думаете.
— Я не знаю, может быть. Я вижу только, что изобразил художник, как он ее видел, а какая она на самом деле, я не знаю, да это и не важно. Так как картина прекрасна, она останется навсегда такою вульгарной позеркой. А сама эта дама, Бог с ней! Умрет она — и кто о ней вспомнит? Только близкие.
— Боже мой, какие у вас мрачные мысли!
— Ну, поедемте, Сережа: пора завтракать; мама будет сердиться, если мы опоздаем.
Они ушли с легким сердцем куда-то завтракать, где их ждала мама, а Феофания Яковлевна все сидела у окна, словно не видя уже других посетителей, которые проходили мимо, останавливались на минуту-две перед «Женщиной с зонтиком». Весеннее солнце больно припекало ей затылок, и сквозь раскрытую в соседней зале форточку было слышно, как ворковали голуби. Выждав, когда перед картиной никого не было, Фанни вплотную подошла к ней и, нахмурясь, долго смотрела па даму, поднявшую красный бокал.
II
Дмитрий Петровиче таким эгоистическим нетерпением ожидал, когда вернется с выставки Фанни, что даже не заметил, как бледна и непохожа сама на себя была вернувшаяся.
— Ну как? Видела? Много народа? Не правда ли, нс дома, в официальном, так сказать, месте картина имеет совсем другой вид? — говорил он, не дожидаясь ответов и не помогая девушке раздеться. Впрочем, она, по-видимому, и не собиралась снимать пальто и шляпы, даже не подняла вуалетки, из-под которой странно блестели блуждающие глаза.
— Теперь у меня колоссальный план большой картины, и вы поможете мне его разработать. Если бы вы знали, как я вам благодарен, как люблю вас, Фанни! Но что с вами? Отчего вы молчите и, вообще, какая-то странная?
— Вы меня совсем не любите! — тихо и горестно сказала девушка.
— То есть как это не люблю?
— Вы меня совсем не любите! — повторила еще раз Феофания Яковлевна и вдруг заплакала. Рындин казался упавшим с неба. Наконец, Фанни рассказала о случае на выставке.
Художник вспылил.
— Мало ли на свете идиотов! Охота обращать внимание на их слова!
— Дело в том, что я потом сама долго смотрела и нашла, что эти идиоты были совершенно правы. Я там изображена противной кривлякой.
— Но почему, почему? В чем это видно? Что вы приподняли бокал с вином и красный блик на руке?.. Но мы же вместе придумали эту позу, и нам она казалась очень красивой… В чем же?
— Во всем: в выражении, в позе, даже в чертах. Значит, вы меня такою считаете, такою видите… Следовательно, вы меня не любите, даже презираете. А между тем, вы знаете, что вы для меня были — все. Вы знаете, как я относилась к вам, к вашему искусству.
Рындин стоял, кусая губы в недоумении, наконец, начал:
— Это все вздор. Я так люблю вас, что не может быть речи о другом. Это все праздные фантазии. Я думаю только, как вы хоть минуту могли подумать, что эти идиоты правы.
— Я сама это проверила, и сама себя нашла на вашем портрете отвратительной.
— Боже мой! Вы же знаете, что там выражены все мои мечты о любви и красоте, которая для меня заключена в вас одной, только в вас!
— Я видела эти мечты, и все видели
— Но вы знаете меня. Неужели то, что вы повторяете с чужих слов, сколько-нибудь похоже на меня, на мое отношение к вам?
— Значит, вы выразили в вашей картине не то, что хотели.
Рындин молча взглянул на девушку и опустил глаза. Девушка, слегка усмехнувшись, продолжала:
— Вы не обижайтесь, Дмитрий Петрович, но вот что я скажу: или вы меня не любите и совсем не понимаете, или… портрет не так удачен, как нам казалось…
Не дав ему возразить, она быстро подошла к нему и заговорила вкрадчиво:
— Ведь это не умаляет вашего таланта — у кого не случалось неудачных вещей? Особенно первая вещь… Притом никто но знает о вашей неудаче, всем картина нравится, только мы двое понимаем, чего там недостает Мы будем работать, вы напишете другую картину, лучшую, которою будем гордиться с открытым сердцем.
— Нет, картина хороша, я знаю это.
— Не упрямьтесь, это вас недостойно… Снимите с выставки эту неудачную вещь…
— Что? Снять с выставки? Ни за что!
— И вы говорите, что вы меня любите?
— Я вас люблю, но не согласен исполнить пустые капризы. Вы можете ошибаться.
— Нет, я не ошибаюсь: картина отвратительна, печально промолвила Фанни, очевидно, совершенно не ожидая взрыва, который произведут ее слова. Рындин вскочил и принялся бегать по комнате.
— Боже мой, как я ошибался! Кто мог предполагать, что одно пустое тщеславие руководило вами все время чисто женское желание прославиться на чужой счет. Что вам за дело до меня, до моего таланта, раз он не служит вашей славе? Теперь мне все понятно: и ваше внимание, и ваша дружба, и советы, и так называемая любовь! Они исчезают от первых слов глупца, показавшихся вам оскорбительными.
— Вы меня опозорили! — тихо сказала Фанни, освобождая свою руку.
— Я вас обессмертил!
— Но будем спорить. Вопрос решится очень просто. Желаете вы снять вашу картину с выставки?
— Не желаю.
— Отлично. Тогда мне нечего больше говорить. До свиданья!
— До свиданья!
— Не до свидания, а прощайте! Это навсегда…
— Прощайте!
Но не поспела девушка дойти до двери, как Рындин ее окликнул:
— Фанни!
— Ну что?
— Фанни, подумайте, ведь я же люблю вас, вы мне кажетесь необходимой! Жизнь надолго померкнет для меня без вас.
Феофания с порога спокойно спросила:
— Снимете картину?
— Прощайте! — закричал художник и так быстро закрыл дверь, что чуть не прихлопнул подола Феофании Яковлевны.
III
Барышня с Сережей к завтраку не опоздали, хотя шли пешком через лужи, в которых синими кусочками небо разбросалось по мостовой. Мама не сердилась и расспрашивала про выставку и про «Женщину с зонтиком».
— Ты, Зина, несправедлива, — говорил молодой человек, — не только картина превосходная, но и дама, изображенная на ней, прелестна, вовсе не пошлая кривляка. В ней столько девственной чувственности, сдержанной силы и какой-то влекущей загадочности, что просто надо удивляться, где он такую нашел. Наверное, прикрасил.
— Неужели ты думаешь, что я не поняла всего этого. Дело в том, что ты не заметил, там как раз сидела эта дама, с которой писан портрет. Я с нею незнакома, но узнала ее тотчас. Мне почему-то показалось смешным, что сидит и смотрит на собственный портрет, и мне захотелось ее подразнить. Конечно, шалость.
— А ты думаешь, она слышала?
— Уверена в этом.
Помолчав, Сережа заметил:
— А вдруг она обиделась, и выйдет у нее с художником какая-нибудь неприятность?
— Если она понимает искусство, умна и любит художника, конечно, она поймет, что я говорила вздор, — а если она обидчивая дура, то Рындину не большая потеря, если она и поссорится с ним.
— Трудно судить.
— У артистов сердце легко, и во всех сердечных бедах искусство под рукой.
Затем Зина засмеялась.
— Я так рада, Сережа, что ты у нас не художник, не поэт, а просто молодой человек и меня любишь.
— Спокойнее?
— Вот, вот.
Б. А. САДОВСКОЙ
ЧЕРТЫ ИЗ ЖИЗНИ МОЕЙ
Ольге Геннадьевне Чубаровой
(Памятные записки гвардии капитана А. И. Лихутина, писанные им в городе Курмыше, в 1807 году)
Часть первая
Судьба так положила, что счастьем всей жизни моей обязан я покойному благодетелю, Светлейшему Князю Григорию Александровичу. Единственно ему я одолжен как удачливым прохождением службы и умножением достатка, так и блаженством счастия супружеского. Сим воспоминанием великодушному покровителю возлагаю на гробницу признательный венок.
Покойный родитель мой, Иван Прокопьевич, служил в конной гвардии еще при Государыне Елисавете. При нем Светлейший и службу начал, поступи в оный полк рейтаром. Батюшке тогда было лет поболее тридцати; Светлейший же был его гораздо младше. Однако старательностью и усердием по службе превосходил он многих, за что на третий год произведен в капралы. Как батюшка, гнушаясь пустого чванства, подчиненным людям оказывал снисхождение, то скоро и капрал Потемкин стал к нему за всякое время вхож. Годами пятью позднее соединился с ними старый Потемкина товарищ, Василий Петрович Петров. Сей последний приехал из Москвы искать счастия в Петербурге, но, путного не найдя и исхарчившись даром, проживал на иждивении приятеля. Имя Петрова вовеки не забудет Камена русская. Скоро три сии друга стали неразлучны. Батюшка не однажды потом вспоминал, как, бывало, почасту собирались они втроем, проваживая досужие часы в чтении и беседах. Щелкая за круглым столом орехи, в зимние долгие вечера за самоваром коротали они время. У батюшки и тогда не водилось ни вина, ни карт. Скоро обстоятельства их разъединили. Старший из троих друзей, утомясь службою, тотчас по кончине Государя Петра III взял отставку и поселился близ Симбирскова в родовой деревне; середний стяжал славу великого пиита при дворе Великой Екатерины; младшего же слепая Фортуна вознесла на несказанную степень почестей и славы. В сем случае, однако ж, оная возливая баловница не завязывала себе очей, ибо заслуги Светлейшего перед Отечеством и Монархиней по справедливости пребудут незабвенны.
В 1779 году минуло мне шестнадцать лет. Батюшка снарядил меня в Петербург на службу. Благословя меня материнским образом Скоропослушницы (матушка скончалась, когда мне шел второй год), взял он с меня клятвенное обещание честно служить и помнить присягу, паче же всего удаляться развратного сообщества и картежной игры. Засим вручил он мне письмо к Светлейшему. По зимней дороге в две недели приехал я в столицу. Продолжительность сей поездки нимало меня не утомила. Днем